Я же в ответ загундосил, мол, больше так никогда не буду, а сам тихо радовался, что Тимофеичу в этом году отпуск летом не дали, а то бы он уже вытянул из брючных лямок свой ремень и выпорол бы меня как сидорову козу. Никакие стенания Лиды о том, что детей бить непедагогично, не помогли бы. Теперь следовало примерным поведением добиться обещания, что родителям о моих художествах никто не скажет ни слова.
С тех пор я начал плавать без круга, сначала – по-собачьи, а потом и по-лягушачьи. Наконец – саженками. Оказалось, это не так уж и трудно. А дед Санай посадил свою лодку на новую цепь с замком.
5
Больше всего на свете Жоржик и Тимофеич любили рыбалку. Башашкин, которого они один-единственный раз с трудом вытащили из постели на утренний клев, назвал их «рыбанутыми». Спали мы, кстати, не на перинах, не на ватных матрасах, а на холщовых тюфяках, набитых свежим сеном, испускавшим особый, ни с чем не сравнимый – усыпительный аромат. Правда, сено сквозь материю покалывало кожу, но остроумный дядя Юра, по утрам почесываясь, говорил, что это такой русский вид китайского иглоукалывания под названием «Счастье колхозника».
Чтобы не пропустить клев на зорьке, дед и отец вскакивали чуть ли не затемно. Потом будили меня и почему-то всегда в самом интересном месте яркого запутанного сна, я бормотал, что уже встаю, что мне нужна минуточка, чтобы, стряхнуть с себя сладкую дремотную немощь и подняться. Они оставляли меня в покое, и я снова проваливался в захватывающее беспамятство. Наконец, в ход шло последнее средство:
– Ладно, ничего не поделаешь, спит как убитый. Что ж, сегодня рыбачим без Профессора, – громко говорил отец. – Пусть себе дрыхнет, если так уж хочется…
– Как это без меня?!
Словно древнеримская катапульта с картинки из учебника истории выбрасывала меня из кровати в сени, к медному рукомойнику, прибитому к бревенчатой стене: надо лишь слегка приподнять торчащий вниз стержень с круглым наконечником, и ладони, сложенные ковшиком, сразу наполнятся ледяной колодезной водой. Пару пригоршней, брошенных в слипшееся лицо, прогоняли сон прочь. Глаза широко открывались. Все чувства пробуждались и впитывали свежее утро. Я быстро завтракал душистым серым хлебом, запивая парным молоком. Тетя Шура, чтобы подоить Дочку, вставала еще раньше нас. От кринки, обвязанной по горловине марлей, веяло коровьим теплом.
За окном стояли предрассветные сумерки, воздух был еще прохладен, а ветка яблони, качающаяся за окном, казалась почти черной. Но из-за волжских лесов уже вспухал рыжий утренний свет. На крыльце Сёма, наохотившись за ночь, дрых без задних лап. Перед ним обычно лежали два-три мышиных хвостика. Вероятно, он считал своим долгом доставлять хозяйке наглядное доказательство свой кошачьей полезности. Что-то вроде корешков от почтовых переводов. Казалось, кот крепко спит, но стоило прикоснуться к его лоснящейся шерстке, как тут же вспыхивали злые зеленые глаза и следовал молниеносный бросок когтистой лапы. Но и я всегда был начеку, вовремя отдергивая руку. Такая у нас с ним была ежеутренняя игра. Пока бескровная…
Мы забирали из хлева снасти, стоявшие в углу, вынимали из-под крыльца банку земляных червей, накопанных с вечера в яме с перегноем, и шли к калитке. Воздух пах росистой утренней свежестью и дальней сладостью медовых лугов, но пчелы пока еще не проснулись. Из-за Волги выдвигалось круглое, алое, как раскаленная электроплитка, солнце, и красноватое зарево разливалось по небу, раскрашивая узкие синие тучки.
Когда мы выходили с удочками, за калитку, там уже стояла тетя Шура: в длинном застиранном платье, обтрепанном мужском пиджаке и кирзовых сапогах. Голова повязана белой косынкой. На плече деревянные грабли. Она только что проводила на выпас Дочку, черно-белую пеструшку со звездочкой во лбу. В воздухе еще висела поднятая копытами пыль и веял животный запах прошедшего стада. Из-за взгорка доносились хлопки, похожие на выстрелы. Дочка было коровой своенравной и часто возвращалась вечером не только с разбухшим от молока розовым выменем (она давала ведро за дойку!), но и с рубцами, вздувшимися по хребтине от длинного пастушьего кнута. Я ее жалел, пробирался вечером в хлев, к стойлу, и гладил рубцы, а она, хрустя травой, шумно вздыхала, жалуясь на жестокого пастуха Сашку, и благодарно косилась на меня большим лиловым глазом, опушенным густыми, как зубная щетка, ресницами.
– Ни хвоста вам, ни чешуи! – улыбалась тетя Шура, провожая нас со снисходительной улыбкой: колхозники считали рыбалку баловством, чем-то вроде городской производственной гимнастики под радио. Трудодни-то за это не начисляют…
– К черту! – весело отвечал Жоржик. – А вам вёдро с ветерком.
– Спасибо, Петрович!
Я знал, что на пожелания: «Ни хвоста, ни чешуи» или «ни пуха ни пера» – надо отвечать: «К черту!» Так положено. А вот при чем тут ведро да еще с ветерком? Но Жоржик мне объяснил: «вёдро» – это не бадья, а солнечная погода, на ветерке же не так жарко косить, да и сено быстрее сохнет.
Проводив Дочку, тетя Шура ждала старую колхозную полуторку, и та скоро появлялась в клубах пыли – набитая односельчанками, ощетинившимися деревянными граблями. Мужичок на всю бригаду был один-единственный – водитель Леша, парень с буйным чубом и вечной папиросой в углу рта. Тот момент, когда он выбрасывает окурок и вставляет в зубы новую беломорину, я никак не мог ухватить: казалось, очередная цигарка у него выскакивает изо рта, как у фокусника в цирке.
Кстати, в Селищах курили все мужики, даже подростки. Однажды меня срочно отправили в сельпо за солью, хлебом и куревом для Жоржика. Я стоял в очереди, озирая странные товары: лопаты, косы, серпы, ведра, лейки, гвозди, скобы и даже связки дранки. Железная кровля была на всю деревню одна – у колхозного кузнеца с подходящей фамилией Кузнецов. Его сын Витька входил в нашу ватагу. А в больших бидонах хранился керосин, забивавший все остальные магазинные запахи. Его отпускали в канистры и жестянки таким же литровым черпаком, как и разливное молоко. Местные брали в основном хлеб, водку, курево, спички, иногда – кулек слежавшейся карамели «Раковая шейка».
– Соль, хлеб и махорочные! – солидно объявил я, когда подошла моя очередь, и ссыпал на жирный прилавок медяки, отсчитанные бабушкой.
– Эвона, и он туда же! – возмутилась грудастая продавщица. – Может, еще и водки возьмешь? Куда тебе, сопля, махорочные? Расти совсем не будешь. И так от горшка два вершка. Возьми «Приму», она послабже…
– Это не мне… – опешил я. – Дедушке…