Книги

Сон страсти

22
18
20
22
24
26
28
30
От дерзкого взораВ ней страсти не вспыхнут пожаром,Полюбит не скоро —Зато не разлюбит уж даром.

Этим самым Твоим гением молчаливой надежды Ты, кроме утверждения прочности нашей будущей жизни (ведь это канва – и все остальное с этим не страшно), делаешь для меня великую вещь: «опрощаешь» меня. Я сам замечаю, что то, что я прежде (еще даже в зимних письмах к Тебе) мог выразить расплывчато и туманно (теорией), теперь могу сказать яснее и проще. С этим кончается для меня ужас той самой страшной фразы, которую Ты сказала мне весной: что Тебе придется «стать мистичной», а иначе будет «ужасно». Я исповедал это священнику и, должно быть, стал попроще – на словах. Ведь тут именно слова пугали, потому что чувства мои Тебе угодны, надо их и выражать соответственно, а не кутаться в «литературу» там, где можно обойтись без нее. Прошу Тебя благосклонно принять мою простоту и еще увеличивать ее. Ведь «туманности» и для жизни опасны. Главное, чтобы Ты чувствовала меня покорным и ласковым, чтобы чувствовала тепло и жар, а то ведь у меня свойство скрывать невольно то самое, что хочется сказать или сделать.

Ты знаешь еще очень хорошо, что я «мучился», когда мог бы не мучиться. Тут было много упрямства, – Ты уже простишь, а я все еще не в себе. Но мучиться, когда Ты страдаешь, для меня необходимо, и я хочу этого. Зачем же Ты каешься в своем седьмом письме (2 июня)? Мне прежде всего надо знать побольше всего, что Тебя касается, и чтобы Ты не скрывала потом того, что не говорится теперь (а почему теперь не все скажется, это я знаю, и перед этим преклоняюсь, и совершенно доволен одними догадками). – Вот Ты пишешь, что «мои слова чувствуются», значит, и Ты привыкла к моему способу выражения, а м.б., и я стал получше выражаться. Я знаю, что Ты все поймешь, но ведь Ты понимаешь, что я хочу, чтобы Ты больше, чем сказано, поняла?

Ты не думай, что будет «другая» весна. Зачем так уж отказываться от прежней? «Прежняя» Ты и прежние Твои вёсны для Тебя страшно дороги, а для меня – Ты знаешь не меньше (на этом я твердо стою). А Ты как-то думаешь, что я-то и прогоню память о них, даже самую память. Нет, останется много. Ты задумайся, – и останется. Будут вечные белые думы, все равно что старые и милые цветы переменят цвет. Но будут все те же белые думы над другими цветами. Я так много передумал, перепел и переискал этих неподвижных и неизменных, вечно милых, всю жизнь ласкающих снов (не знаю – другое бы слово), и Ты столько «помогла» мне в этом и столько сама дала мне их, что я верю в неизменность дорогого и в то, что каждая весна носит в себе одну молчаливую неизменность для всех «верующих» в это – холостых и женатых. Заря будет такая же заманчивая и свободная, а мы будем… еще свободнее. Ласковость бирюзового неба, и Твой румянец, и глубина Твоих глаз, и жемчужины Твоих зубов – все одно и то же, одно счастье.

Твоя верность, о которой Ты молчишь, потому что сжилась с ней и чувствовала ее развитие давно, не знаю, с какого возраста, – по-моему, вернейший Залог постоянного счастья. Пока будет это – все остальное будет мелочь. Видишь, сколько я говорю об этой верности? Значит, что я уж разглядел ее и понял, а потому не боюсь говорить. Да и Ты ее в себе знаешь и ценишь, я чувствую, что Ты знаешь ее, потому что всегда молчала о ней, только раз сказала, и то намеком; я знаю также, что Тебе хорошо и Ты не всегда тоскуешь. Все это я знаю и люблю страстно, люблю до гордости.

В этом письме (последнем, от 9-го июня) Ты еще думаешь, что осталось 5 недель. А их осталось две с половиной. Мама эти дни так отвратительно себя чувствует, что пришлось чуть-чуть отложить ванны, и все-таки мы уедем едва ли позже 30 июня. А если бы осталось 5 недель, то правда можно было бы «совсем сбиться с письмами». Это удивительно тонко Ты сказала, у меня было это самое чувство. Писать хорошо, а говорить (с Тобой) еще гораздо лучше.

Ты не кайся и вспомни, сколько Ты сделала для меня. Я не могу этого вычислить. И вообще, вычисления гадко действуют на меня теперь, особенно вычисления небесного огня. Мы с Тобой близки теперь и скоро будем еще ближе. Помнишь, как я боялся, что Ты рассказываешь Шуре? Я только теперь понял, до какой степени Ты «не выдашь» и до какой степени я «уверен» в Тебе. Это гадко с моей стороны, что так поздно, а все-таки лучше теперь хоть знать это наверное. Видишь, что я в этом письме не казнюсь. Мне самому странно это, но у меня иногда проходит это желание (не всегда, впрочем), и я иногда чувствую (даже страшно сказать), что могу быть Твоим «другом». Прости за слово и прости за форму. Знаешь, я чувствую это вместе с той мыслью, о которой я писал Тебе, что Ты совсем выросла и стала из ребенка женщиной. И потому – мне иногда сразу представляются рядом наши возрасты, оба сильные, молодые и жгущие друг друга. Слово «друг» не то что «муж». Это значит только поверяющий Тебе все самое сокровенное, о чем ни за что не станет говорить другим. И «друг» ничего не исключает другого, потому не бойся и согласись стать мне подругой. Ты написала письмо, подождала и подумала. Потом сделала приписку быстрой и стыдливой рукой. Я целую Тебя в губы, «как я хочу целовать» – «долго и горячо». Я прижимаю Тебя близко и чувствую, что Ты дышишь «долго и горячо». Вижу близко Твои брови, Твои волосы, Твои глаза, Твое горящее лицо. А все-таки – ноги и платье, прости, я не могу не поклоняться. Я целую Твой горячий след. Я страстно жду Тебя, моя Огненная Царевна, Мое Зарево. Я все думаю о том, приедешь ли Ты в Шахматово в тот день, как мы приедем. Ты говорила, что это может быть. Я возьму Тебя за руку и уведу в зеленую тень. Хочешь? Если нельзя, так я приеду. Ты напиши, Радость моя, Весна моя.

Т в о й

<15 (28 н. ст.) июня 1903. Бад-Наугейм>

Я понял, моя Радость, то, что Ты написала мне. Я знаю, что Ты тогда испугалась не меня. Но Ты же должна понять, почему я пишу так. Я хочу, чтобы Ты чувствовала мою постоянную ласку и покорность Тебе и чтобы Ты знала, что я всегда готов «изгнать» ненужное Тебе; я приписываю себе часть Твоих страданий для того, чтобы Ты по крайней мере видела, что мое сердце открыто и чутко прислушивается. Я понимаю тоже, что Тебе было прежде «больно», когда я хотел, чтобы Ты изгоняла. Но ведь тогда в этом было «чуть-чуть правды». Если теперь это «неправда», то это еще новое счастье для меня, но я никогда не хотел бы успокоиться и решить, что во мне будет что-нибудь, не подлежащее Твоему суду. Если теперь хорошо, – пусть будет так, но, если захочешь, намекни только, и я буду стараться стать таким, каким Ты бы хотела видеть меня. И я не «мучаю» себя этим, а я со всем желанием моего сердца стремлюсь к тому, чтобы Тебе было хорошо и во мне не осталось и внешней «колючести», как не осталось следа ее в моей душе. Я знаю тоже, что Ты «жалеешь о том, что в Тебе». Это и прежде было. Ты скажешь мне об этом еще, а в письме, правда, не сказать. Только зачем жалеть, когда Ты передо мной права, если позволительно говорить такие «малые истины», когда рядом с ними стоят «великие» – все, что в Тебе – близко и свято для меня. Ты не беспокойся о том, что я не понял того письма, я о нем много думал и не мог только страдать, потому что там ясно и твердо сказано: «Будь хоть чуть-чуть меньше моя любовь, и я все бы бросила, от всего бы отказалась». Ведь это так просто и вместе так много. А то, что Ты пишешь теперь? Разве же это не уверенно? Разве это не «каменная гора»? Мне это необходимо, потому что я знаю и вижу, что на этом бесконечно надежном основании протекают Твои дни. И с этим я могу смотреть в лицо всему вполне бесстрашно и с ясностью. Я не то что «не понял» Твои слова, а скорее – возвел их в слова своих молитв и писал Тебе о них, как о самом священном для меня. А слова молитв всегда звучат «страшнее», и к ним больше благоговения, чем к простым, потому и мой собственный голос перешел в крик и смутил Тебя неожиданностью. Впрочем, едва ли совсем «неожиданностью». Ведь Ты знала, какое значение мог я придать этому и какое, по-моему, должен был придать. Не беспокойся об этом и помни, что если мне придется что-нибудь объяснять, то я пойму скорее и как только можно скорее, потому что мое желание понимать правдиво и так, как Ты хочешь, чтобы я понимал, беспредельно. Завтра я напишу Тебе. Милая, Ты для меня дороже всего, это не забудь, Милая.

Т в о й

Я получил странное письмо от Бугаева. Как только отвечу на него, так перешлю его Тебе.

<16 (29 н. ст.) июня 1903. Бад-Наугейм>

Я не знаю, как я буду говорить с Тобой, когда приеду. Еще ни разу с 7 ноября мы не расставались на месяц. Мои дни здесь – жаркие, утомительные и сонные. Когда наступает вечер, у меня начинается смятенье в душе, а к ночи, когда кричат коростели и шумят поезда, поднимается целая буря, и мне хочется медленно красться и прятаться в тени белых вилл и старых деревьев, точно Ты назначила мне тайное свидание где-то и близко и далеко, в тени, у воды. Тут будто вся ночь только для того, чтобы незаметно и тайно от всех сильно и страстно сжать Тебя в объятиях в шепчущей тишине, прижаться к Твоим губам, увести Тебя на край города, будто на край земли, слушать Твой долгий медленный шепот. Мне нужно, чтобы Ты зажала мне губы поцелуями без конца и заставила все забыть, чтобы предаться Тебе страстно и надолго, без единой мысли. Я пишу все это, точно одурманенный сонной грезой Твоего Присутствия, отдельной от всех, сознавая, что я законно ничего не понимаю больше в эту минуту и ровно никому не обязан признаваться столь томительно страстными Словами, кроме Тебя. Кроме Тебя, нет ничего, и все слилось в Тебе, все мое прошлое и будущее, и настоящее, и ночь, и тихие росы, и знойные мысли. Я дерзок и свободен сказать Тебе, что красивее нас вдвоем нет ничего. Никогда не было у меня прежде этих забвений, этого праздника сердца, чтобы я мог так целиком свернуть шею уму и погасить все огни, кроме ночных поцелуев. Там в парке кружится теперь целый рой летучих светляков, и вода поет, башня задумалась, внизу и на горе – молчание, город задремал; все эти хромые, убогие, больные и нищие силой, если мучаются, то у себя, так что не видно, и не слышно, и не нужно. Осталась задумчивость розовых кустов, и шепот в полях, и гибкость в травах, и ниспадающая роса, и эта летучая гибкость в руках, стремящихся обвиться кругом Твоей талии, и непомерная, небывалая ласковая дерзость сердца.

Довольно. Прости.

Т в о й

<17 июня 1903. Бад-Наугейм> (дата почтового штемпеля)

Скрипка стонет под горой.В сонном парке вечер длинный,Вечер длинный – Лик Невинный,Образ Девушки со мной.Скрипки стон неутомимыйНапевает мне: живи…Образ Девушки Любимой —Повесть ласковой любви.

Июнь 1903.

B<ad> N<auheim>

ФАНТАЗИЯ

Сердито волновались нивы.Собака выла. Ветер дул.«Ее» восторг самолюбивыйЯ в этот вечер обманул.Угрюмо шепчется болото.Взошла угрюмая луна.Там – в поле – бродит, плачет кто-то:«Она»! Наверное – она!Она смутила сон мой странный —Пусть приютит ее другой:Надутый, глупый и румяныйПаяц в одежде голубой.* * *Ей было пятнадцать лет. Но по стукуСердца – Невестой быть мне могла.Когда я, смеясь, предложил Ей руку, —Она засмеялась и ушла.Это было давно. С тех пор проходилиНикому не известные годы и сроки.Мы редко встречались и мало говорили,Но молчанья были стооки.И зимней ночью, верен сновиденью,Я вышел из людных и ярких зал,Где душные маски улыбались пенью,Где я Ее глазами жадно провожал.И Она вышла за мной – покорная,Сама не ведая, что будет через миг.И видела лишь ночь городская, черная,Как прошли и скрылись: Невеста и жених.И в день морозный, солнечный, красныйМы встретились в храме, в глубокой тишине.И поняли, что годы молчанья были ясныИ то, что свершилось, – свершилось в Вышине.Этой повестью долгих, блаженных исканийПолна моя душная песенная грудь.Из этих песен создал я зданье,А другие песни – спою когда-нибудь.

16 июня 1903.