Книги

Снег на кедрах

22
18
20
22
24
26
28
30

Исмаил тут же позвонил Горацию Уэйли, коронеру. Да, подтвердил Гораций, придется поверить. Карл Хайнэ мертв. Ужасно, правда? А ведь с Окинавы вернулся… Да, Карл Хайнэ… просто не верится. Ударился обо что-то головой.

– Шериф? – переспросил Гораций. – Недавно был. Только-только с Абелем вышли. Сказали, что едут в доки.

Исмаил повесил трубку и сел, подперев рукой лоб; он вспомнил, как они учились с Карлом в старших классах. Оба окончили школу в 1942-м. Играли в одной футбольной команде. Исмаил вспомнил, как однажды, осенью 1941-го, они ехали всей командой на автобусе на встречу с беллингемцами. Ехали в форме, со шлемами на коленях, каждый держал свое полотенце. Исмаил помнил Карла с полотенцем, обернутым вокруг толстой немецкой шеи; тот глядел в окно на поля. Быстро опускались ноябрьские сумерки. Карл смотрел на заросшие низкорослой пшеницей поля, куда прилетали на зимовку дикие арктические гуси. Наклонив голову, он выставил квадратный подбородок; у него уже пробивалась светлая щетина.

– Слышь, Чэмберс… – сказал он Исмаилу. – Гусей видишь?

Исмаил сунул блокнот в карман брюк и вышел на улицу. Он не стал запирать офис – три комнаты, бывший книжный магазин, от которого остались многочисленные настенные полки. Магазин в конце концов оказался убыточным, а все из-за крутого склона Холмистой улицы, на который редко взбирались туристы. Однако именно это Исмаилу и нравилось. Вообще-то он был вовсе не против отпускников из Сиэтла, все лето отдыхавших на Сан-Пьедро, – большинство островитян их недолюбливали, потому что те были городскими жителями, – однако, с другой стороны, он не испытывал особой радости, глядя, как они бродят туда-сюда по Главной улице. Туристы напоминали ему о том, что есть и другие места, и он начинал сомневаться в том, что поступил правильно, оставшись на Сан-Пьедро.

Но так было не всегда. Когда-то он был твердо уверен в том, где хочет жить. После войны он, двадцати трех лет и с ампутированной рукой, без сожалений оставил Сан-Пьедро, чтобы поступить в университет Сиэтла. Поначалу Исмаил выбрал исторический факультет; поселился он в пансионате на Бруклин-авеню. Нельзя сказать, чтобы он был тогда так уж счастлив, но тут он ничем не отличался от других ветеранов. Исмаил все время помнил о пристегнутом булавкой пустом рукаве, и это смущало его, потому что смущало других. Они невольно обращали внимание – обращал и он. Одно время Исмаил захаживал в бары рядом с кампусом и напускал на себя вид человека веселого и общительного, подражая студентам младше себя. Но после неизбежно чувствовал себя дураком. Не в его обычае было пить пиво и играть в бильярд. Гораздо привычнее было сидеть в дальнем углу ресторанчика, смаковать кофе и читать историю.

Следующей осенью Исмаил стал изучать американскую литературу: Мелвилла, Готорна, Твена. Он с предубеждением ждал встречи с «Моби Диком» – целых пятьсот страниц, и все о чем? о погоне за китом? – однако роман оказался занимательным. Исмаил прочитал его за десять дней, сидя в ресторанчике; еще в самом начале книги он задумался о природе кита. Оказалось, что рассказчик в романе носит его, Исмаила, имя. Этот герой Исмаилу понравился, но вот с Ахавом он так и не примирился, что в конце концов принизило достоинства романа в глазах Исмаила.

«Гекльберри Финна» Исмаил читал еще в детстве и мало что помнил. Запомнилось только, что тогда книга показалась ему забавнее, тогда все было забавнее, однако сам сюжет он не помнил. Другие со знанием дела распространялись о книгах, прочитанных десятки лет назад. Исмаил подозревал, что это все притворство. Иногда он думал над тем, что случилось с книгами, которые он когда-то давным-давно читал, – может, они все еще где-то внутри него? Джеймс Фенимор Купер, Вальтер Скотт, Диккенс, Уильям Дин Хауэллс… Вряд ли, ведь он их не помнит.

«Алую букву» Исмаил прочел за шесть дней. Он дочитывал, когда заведение уже закрывали. Из-за хлопающих дверей вышел повар и сказал, что они закрываются. Исмаил как раз читал последнюю страницу; слова «На черном поле алая буква „А“» он дочитывал уже на улице, стоя на тротуаре. Что бы это значило? Оставалось только догадываться, даже сноска ничего не проясняла. Люди спешили мимо, а он стоял с раскрытой книгой, и порывистый октябрьский ветер дул ему в лицо. Такое окончание истории Хестер Принн взволновало его; женщина, в конце концов, заслуживала лучшего.

Ладно, подумал Исмаил, книги – штука, конечно, замечательная, да только ими не прокормишься. И перевелся на отделение журналистики.

Его отец Артур в возрасте Исмаила работал лесорубом. У него были роскошные усы; в высоких, до икр, прорезиненных сапогах, потрепанных подтяжках и длинных шерстяных бриджах отец трудился на лесопилке больше четырех лет. Дед Исмаила был пресвитерианином, бабка – истовой ирландкой из семейства, жившего на болотах выше озера Лох-Ри; они познакомились в Сиэтле за пять лет до Великого пожара[4], поженились и вырастили шестерых сыновей. Только Артур, самый младший, остался в Пьюджет-Саунд[5]. Двое его братьев стали солдатами, еще один умер от малярии на Панамском канале, другой работал таможенным инспектором в Бирме и Индии, а еще один в семнадцать отправился к восточному побережью, и с тех пор о нем больше не слышали.

Идея издавать «Сан-Пьедро ревью», еженедельник на четырех страницах, пришла Артуру в начале 1920-х. На свои сбережения он приобрел печатный станок, фотоаппарат с ящиком и снял сырое, с низкими потолками помещение в конце рыбного склада. Первый выпуск вышел с заголовком: «Суд оправдал Джилла из Сиэтла». Толкаясь среди репортеров из «Стар», «Таймс», «Ивнинг пост», «Дейли колл» и «Сиэтл юнион рекорд», Артур освещал суд над мэром Хирамом Джиллом, замешанным в скандале со спиртным. Он напечатал большую статью о Джордже Вандевеере, адвокате-шарлатане, защищавшем Уоббли в дискуссиях по поводу резни в Эверетте[6]; в статье звучал призыв мыслить здраво, в то время как Вильсон[7] ратовал за объявление войны. Еще Артур написал о паромной переправе, недавно протянувшейся еще дальше, до подветренной стороны острова. Было сообщение о собрании Общества любителей рододендронов, а также о вечере танцев на площади и рождении у Горация Марчеса с Коровьего мыса сына Теодора Игнатиуса. Все эти материалы Артур набирал жирным шрифтом «Центурион», устаревшем еще в 1917-м; семь колонок и подзаголовки с толстыми рельефными засечками разделяли тоненькие волосяные линии.

Вскоре Артура призвали в армию генерала Першинга. Он воевал в Сен-Мишель[8] и лесу Белло[9], а потом вернулся домой, к своей газете. Женился на жительнице Сиэтла из рода Иллини, блондинке с волосами цвета кукурузного зерна, стройной, с карими глазами. Ее отец, владевший в Сиэтле галантерейным магазином на Первой авеню, а также занимавшийся перекупкой недвижимости, отнесся к Артуру с недоверием. Для него Артур был лесорубом, корчащим из себя репортера, человеком бесперспективным и недостойным дочери. Свадьба все же состоялась, и молодая семья начала усердно трудиться над производством потомства. Но в результате появился только один ребенок, второй умер во время родов. Они построили дом на Южном пляже с видом на море и расчистили дорожку к берегу. Артур превратился в завзятого огородника, заправского наблюдателя островной жизни. В их маленьком городке он стал газетчиком в полном смысле: силой своего слова воздействовал на одних, других делал знаменитыми, третьим помогал. Много лет отец работал без передышки. В канун Рождества, перед выборами и на День независимости он печатал дополнительные выпуски. Исмаил помнил, как во вторник вечером они с отцом становились за печатный станок. Отец укрепил машину на полу корабельного склада на улице Андреасона – обветшалого сарая, пропахшего литографской краской и аммиаком. Печатный станок был огромным, зеленовато-желтого цвета хитроумным приспособлением из валиков и роликов транспортера, заключенных в чугунный корпус; сначала он трогался неуверенно, как локомотив из девятнадцатого века, а разогнавшись, пронзительно визжал и жалобно ныл. Обязанностью Исмаила было устанавливать матрицы и увлажняющие аппараты и вообще быть на подхвате. Отец, за долгие годы привыкший к машине, сновал туда-сюда, проверяя печатные формы и цилиндры, и стоял совсем близко от стучащих валиков. Видно было, что он совсем забыл, как сам же и внушал сыну: стоит только попасть рукавом под пресс, как вмиг разбрызгает по стенам. Даже костей не соберешь, только и найдут, что полоски белых конфетти среди заляпанных газет.

Группа бизнесменов из Торговой палаты пыталась уговорить Артура баллотироваться в законодательные органы штата Вашингтон. Как-то они пришли к нему домой в пальто и клетчатых шарфах, густо напомаженные и надушенные; он угостил их рюмкой смородинового ликера. От предложения же этих джентльменов из Эмити-Харбор он отказался, сказав, что не питает на сей счет никаких иллюзий, что лучше уж будет оттачивать свой слог да обрезать шелковичные изгороди. Он был в полосатой рубашке, рукава которой, засученные до локтей, открывали волосатые руки; мускулистая спина туго обхвачена подтяжками. На носу низко сидели круглые очки в тонкой стальной оправе, своей хрупкостью составлявшие приятный контраст выразительно очерченной челюсти. Нос слегка кривился после перелома, случившегося из-за хлесткого удара каротажным кабелем зимой 1915 года. Бизнесмены не решились спорить с таким человеком, у которого всегда гордо поднята голова. Пришлось им уйти ни с чем.

Артур, преданный профессии и соблюдавший ее принципы, с годами приобрел привычку говорить и действовать обдуманно и не отходить от правды в заметках даже самого легкомысленного содержания. Отец запомнился сыну щепетильностью в вопросах нравственности, и, хотя Исмаил стремился к тому же, ампутированная рука, это наследие войны, мешала ему. Плечо Исмаила несло в себе изъян; оно было своего рода черной шуткой, двусмысленностью, которую понимал только он. С тех пор Исмаилу многие и многое не нравилось. Он стал таким помимо собственной воли, и тут уж ничего не поделаешь. Он, ветеран, страдал от своего цинизма, цинизма человека, побывавшего на войне. Ему казалось, что именно после войны мир сильно изменился. И невозможно было объяснить, почему вдруг все обернулось сплошной бессмысленностью. Люди виделись ему невероятно глупыми – живые оболочки, наполненные студнеобразной массой, кишками и жидкостями. Ему приходилось видеть внутренности вспоротых мертвецов; он знал, к примеру, на что похожи мозги, вытекающие из головы. И в сравнении с этим явления нормальной жизни казались ему до ужаса нелепыми. Исмаил обнаружил, что совсем незнакомые люди раздражают его. Если кто во время урока обращался к нему с вопросом, он отвечал коротко и сухо. В нем никогда не было уверенности, что окружающих не смущает его отсутствующая рука и они действительно говорят то, что думают. Он ощущал их стремление посочувствовать, и это раздражало его еще больше. Отсутствие руки уже само по себе было неприятно, а ему так и вовсе казалось отвратительным. Он мог бы оттолкнуть от себя других, если бы появлялся в классе в рубашке с коротким рукавом, открывавшей обрубок со шрамом. Однако он никогда не делал этого. Он совсем не хотел никого отталкивать. И все же людская суета теперь казалась ему сущей нелепицей, не исключая и собственные потуги, а своим существованием в этом мире он лишь нервировал других. Исмаил, как ни старался, не мог избавиться от такого безрадостного взгляда на жизнь и лишь молча страдал.

Потом уже, когда Исмаил стал старше и вернулся на Сан-Пьедро, его взгляды поумерились. Он искусно маскировал их под личиной сердечности ко всем и каждому. К цинизму воевавшего и получившего ранение прибавился неизбежный цинизм человека повзрослевшего, а с ним и цинизм, свойственный журналисту. Постепенно Исмаил привык видеть себя как однорукого мужчину за тридцать и неженатого. Это было не так уж и плохо, и он уже не раздражался так, как в Сиэтле. И все же оставались эти туристы, думал он, спускаясь по Холмистой улице к докам. Все лето они таращились на его пристегнутый рукав, чего уже давно не делали островитяне. Глядя на молочно-белые, чистые лица приезжих, Исмаил чувствовал, как внутри помимо его воли поднимается желчное раздражение. А ведь ему хотелось любить всех и каждого. Только он не знал, как это сделать.

Матери было пятьдесят шесть; она жила в южной части острова, одна в старом доме, том самом, где прошло детство Исмаила. Когда Исмаил вернулся из Сиэтла, мать сказала ему, что цинизм его, хотя и понятен, совсем ему не к лицу. У отца, сказала она, он тоже был и тоже не шел ему.

– Отец всем сердцем любил человечество, но ему мало кто нравился из окружающих, – говорила она Исмаилу. – И ты такой же – весь в отца.

Когда Исмаил подошел к докам, шериф, опершись ногой о сваю, беседовал с рыбаками. Рыбаки собрались перед шхуной Карла Хайнэ, пришвартованной между «Эриком Джей» и «Торденшёльдом» – первое судно, с носовой выборкой, принадлежало Марти Юхансону, второе было сейнером с кошельковым неводом, из Анакортеса. Исмаил направился в их сторону; в это время подул южный бриз – и заскрипели причальные концы «Передового», «Провидения», «Океанического тумана» и «Торвангера», обычных шхун с жаберными сетями. «Таинственная дева», шхуна для лова палтуса и сайды, в последнее время барахлила, и ее как раз поставили на ремонт. Корпусную сталь по правому борту сняли, двигатель разобрали, рядом лежали коленчатый вал и вкладыши нижней головки шатуна. У носовой части шхуны громоздилась куча трубной арматуры, валялись два ржавых дизельных двигателя, осколки зеркального стекла и корпус электродвигателя, на который были составлены пустые банки из-под краски. Ниже, на воде, как раз на уровне прибитого к докам обрывка дерюги, защищавшего отбойный брус, расплывалось блестящее маслянистое пятно.

Чаек в этот день было полным-полно. Обычно они промышляли около консервного завода, но сейчас сидели на поплавках или буях, точно вылепленные из глины изваяния. Иногда чайки качались на приливной волне, а временами взмывали вверх и вертели головами, ловя ветер. Бывало и так, что птицы садились на оставленные без присмотра суда, выискивая на палубе объедки. Рыбаки иной раз палили по чайкам утиной дробью, но обычно птицы свободно хозяйничали в доках – все было заляпано их сероватым пометом.