На протяжении всей советской истории Россия являлась аномалией среди союзных республик. Намного превосходящая их всех по территории и населению, сама формально будучи федерацией, она обладала самыми слабыми структурами. Почти во всех отношениях она управлялась напрямую министерствами СССР, Не существовало формально отдельной российской Коммунистической партии, как это было в других союзных республиках. Академия наук СССР надзирала за научными исследованиями в РСФСР, в то время как в других республиках имелись свои академии. Министерство культуры СССР содержало основные драматические и оперные театры, музеи и библиотеки России, но не других республик. Теоретически РСФСР была одной из пятнадцати союзных республик, но на практике большая часть ее структур были слиты с союзными.
В общественном сознании это приводило к замешательству, стоило л ишь попытаться определить, что же такое, собственно, «Россия». Была ли она, если не по имени, так по сути, тем же, что и Советский Союз, прямой наследницей Российской империи? Или была чем-то более ограниченным, втиснутым в границы Российской Социалистической Федеративной Советской Республики? Советская официальная теория говорила одно, но опыт зачастую подсказывал другое. Для тех, кто придерживался первого толкования, идея выхода РСФСР из Советского Союза была логическим абсурдом, Как может часть России отделиться от целого и все равно остаться Россией? Зато для тех, кто придерживался второго толкования, отделение могло выглядеть как рациональный шаг, необходимый для высвобождения России из-под контроля централизованного, управляемого коммунистами государства или для освобождения ее от обязанности поддерживать менее развитые нации в СССР.
Когда Верховный Совет РСФСР принял Декларацию «О государственном суверенитете», он подспудно поддержал концепцию Российского государства как более ограниченного образования, чем Советский Союз во всей его целостности. Логически рассуждая, если РСФСР провозглашает суверенитет, то таким же правом обладают четырнадцать остальных республик, а это означает, что они на самом деле не являются частью России, Политически же российская акция вынуждала остальные республики заявить о своем суверенитете, дабы оказаться в состоянии вести на равных переговоры о новом союзном договоре.
Избрание Бориса Ельцина председателем парламента РСФСР в сочетании с принятием поддержанной им декларации о суверенитете преобразило его политическую дуэль с Горбачевым. Он был уже не просто председателем какой-то относительно малозначимой законодательной комиссии в Верховном Совете СССР или мнимым лидером некоей оппозиции, все еще хилой и лишенной организации, а руководителем крупнейшей в СССР союзной республики. Прежде Ельцин стремился заставить Горбачева вернуть его в советское руководство и прислушаться к его советам. Теперь же у него была своя, не зависимая от Горбачева, основа власти. Сумей Ельцин взять под контроль свой собственный разобщенный законодательный орган, сумей сойтись ради общего дела с руководителями других республик, и он вынудил бы Горбачева поделиться большей частью своей власти, и – в случае неудачи – поставить под вопрос существование самого Союза. Политическая игра между ними приобрела куда больший, чем прежде, характер перетяжки каната, хотя Горбачев, похоже, относился к ней так еще с 1987 года.
Возможность добраться до Горбачева путем разрушения Союза в 1990 году была еще не очевидной. На деле, Ельцин неоднократно – и, верю, искренне – утверждал, что Россия не должна понуждать союз к развалу. Того же мнения придерживались и большинство его сторонников. Они рассматривали победу Ельцина и российскую декларацию о суверенитете как средство подтолкнуть Горбачева к дальнейшей децентрализации процесса принятия хозяйственных решений и к экономической реформе в сотрудничестве с Ельциным.
Реформаторы, бывшие членами Межрегиональной группы на Съезде народных депутатов СССР и Демократической России на вновь избранном Съезде РСФСР, полагали, что прежде всего им необходимо способствовать сотрудничеству между Горбачевым и Ельциным. Их обеспокоенность возросла, когда Горбачев, похоже, обратился против реформаторов в партии, когда он подверг нападкам критиков своего предложения о президентстве и одобрил циркуляр Центрального Комитета, призвавший их выйти из партии. Кое с кем из реформаторов я виделся почти ежедневно, и едва л и не в каждом разговоре не обходилось без ссылок на необходимость политического воссоединения Горбачева с Ельциным.
На деле, в обычных разговорах в Москве политика стала занимать такое же главенствующее положение, какое издавна занимала в Вашингтоне. Это особенно сильно поразило меня, когда в апреле я оказался за праздничным ужином на свадьбе Виктора и Оксаны Ярошенко. Член Межрегиональной группы депутатов, Виктор был избран на Съезд народных депутатов СССР от Московского округа, в котором находилось наше посольство, и мы шутливо называли его «нашим конгрессменом». Ельцин на свадьбе был шафером и сделался душой общества, перетанцевав со всеми дамами и беспрерывно предлагая поднять бокалы за новобрачных.
Впрочем, в промежутках между тостами разговоры неизменно переходили на серьезные темы. Гости со стороны Оксаны были сотрудниками музеев Кремля, где она работала, у Виктора же приятелями были политики. Несмотря на то, что «Демократическая Россия», к которой все они себя причисляли, вышла из мартовских выборов политической силой, уступавшей только Коммунистической партии, на душе у многих было смутно. Страна, похоже, разваливалась на куски, и соперничество между Горбачевым и Ельциным, если его не остановить, могло вылиться в хаос или гражданскую войну. Почти каждый гость говорил мне о необходимости отыскать способ, как склонить эту пару к сотрудничеству.
Двоевластие
История и образование приучили русских питать отвращение к борьбе за власть в высших правящих эшелонах своего государства. Когда она возникала в прошлом, то приводила обыкновенно к гражданской войне либо иностранному вторжению, а то и к тому и другому. Это была одна из причин, почему большинство советских граждан приветствовали внешнее примирение между Горбачевым и Ельциным, согласившимися создать комиссию Шаталина. Согласись оба руководителя с выводами комиссии, обеспечь они каждый в своем парламенте благожелательное голосование, они могли бы работать в паре, осуществляя согласованный переход крыночной экономике.
Когда в конце августа 1990 года комиссия подготовила доклад, Горбачев поразил общественность, заявив, что доклад этот следует увязать с правительственным планом. Ельцин тут же дал понять, что считает это неприемлемым и что его правительство будет действовать, претворяя в жизнь шаталинскую программу. 4 сентября, на встрече с группой американских сенаторов, где я присутствовал, Ельцин заявил, что никакой состыковки двух планов быть не может и что он не примет того, что получится в результате попытки их «увязать». По его мнению, Совет Министров СССР уже пережил собственную надобность и его следует заменить меньшим по составу Президентским Советом. Ельцин добавил, что не ищет соперничества с правительством СССР, однако РСФСР и другие республики будут настаивать на передаче им многих из его нынешних функций, потому что они хотят быстрее двигать вперед хозяйственную реформу и не желают, чтобы их сдерживало неповоротливое чиновничество Центра. Впрочем, такие сферы, как оборона, средства связи, энергоснабжение, железнодорожный и воздушный транспорт, Ельцин готов был оставить в ведении центрального правительства.
Сказанное Ельциным нам совпадало с тем, что он говорил во всеуслышание – и, вероятно, Горбачеву с глазу на глаз. Горбачев же, похоже, был глух и к словам Ельцина, и к высказываниям экономистов из обеих спорящих сторон. Мне не удалось отыскать никого, кроме самого Горбачева, кто верил бы, что оба плана можно соединить или увязать. Тем не менее, 7 сентября Рыжков объявил, что по указанию Горбачева правительственный план и шаталинская программа должны быть совмещены и что возглавить коллектив, который попытается сделать это, поручено Абелу Аганбегяну.
В 1990 году Аганбегян работал в Москве, руководил Академией народного хозяйства, стремившейся играть ту же роль в СССР, что и гарвардская Школа бизнеса в США. Его по-прежнему причисляли к экономическим реформаторам, хотя его позиции были менее радикальными, чем те, какие провозгласила группа Шаталина, к тому же у Аганбегяна в этой группе имелись личные противники.
Даже объявляя, что Аганбегян сплавит обе программы в одно целое, Рыжков отстаивал правительственную программу как «реалистическую» и подспудно критиковал рекомендации шаталинской программы по децентрализации, утверждая, что следует поддерживать «сильное государство», а хозяйственный сепаратизм следует воспрещать.
Не упоминая о Ельцинской угрозе проводить реформы, если потребуется, в одной России и заключить «горизонтальные соглашения» с другими республиками, но, несомненно, имея ее в виду, Рыжков добавил, что его правительство станет добиваться от Горбачева согласия на указ, согласно которому существующие хозяйственные связи сохранялись бы на протяжении всего 1991 года под страхом суровых кар. Кроме того он предложил, чтобы правительство СССР координировало действия различных республик при заключении хозяйственных договоров на следующий год.
Ельцин не замедлил с ответом. 11 сентября по его предложению российский парламент 213 голосами – при 1 «против» и 4 воздержавшихся – принял шаталинскую программу за основу и потребовал, чтобы Верховный Совет СССР сделал то же самое. Совету Министров РСФСР было поручено в течение месяца составить конкретные предложения по осуществлению программы. Учитывая резкие различия, раздиравшие парламент России при предыдущих голосованиях, почти единогласие в этом вопросе казалось удивительным – и опасным для Горбачева, если тот столь же упорно будет отказываться считаться с настроениями российского парламента.
Правительство Рыжкова все больше утрачивало популярность, обстановка накалялась. Дважды в Верховном Совете РСФСР звучали предложения о вынесении недоверия, однако Ельцин убеждал, что они «преждевременны», и предложения не прошли. Даже если бы предложение о недоверии прошло, оно не имело бы никаких юридических последствий, поскольку только парламент СССР мог сменить премьер-министра. Тем не менее, для Рыжкова это было тяжелым политическим ударом.
Даже после того, как Горбачев дал указание Аганбегяну соединить два плана, многие наблюдатели надеялись, что операция окажется косметической и результатом в конечном счете станет внедрение подхода, характерного для шаталинских «500 дней». Опросы свидетельствовали, что большинство советских граждан уже одобряли переход к рыночной системе (при том, разумеется, что многие не понимали, что это такое) и что большинство опрошенных утратило доверие к правительству Рыжкова. Наконец-то Горбачев оказался в состоянии осуществить радикальные реформы, о которых он столько лет говорил, и многие (учитывая опасность, какую несла затяжная борьба с Ельциным и российским парламентом, не сумей он этого) верили, что Горбачев обеспечит, чтобы изменений в шаталинской программе оказалось мало.
Надежды эти рухнули, когда в середине октября согласительный документ был наконец-то обнародован, В нем оказались опущены ключевые элементы шаталинского подхода: быстрая приватизация и децентрализация – и сохранялись многие особенности правительственного подхода, уже доказавшие свою несостоятельность, такие как указные повышения цен.
На следующий день после обнародования документа я пригласил Аганбегяна и еще нескольких экономистов на обед по случаю прибытия в Москву министра обороны Ричарда Чини. Экономисты, не участвовавшие в работе правительства Рыжкова, в том числе Олег Богомолов и Павел Бунич, выразили недоумение по поводу того, как мог Аганбегян связать свое имя с этой пародией. Аганбегян даже и не пытался защищать план, носивший отныне его имя. Признавшись, что проект был составлен им, он настоятельно подчеркивал, что писалось все по указке Горбачева и что в плане много такого, с чем сам он не согласен. Горбачев, сказал он, несколько раз прошелся по плану строчка за строчкой и потратил больше сорока часов на работу с ним.