— В милиции народ категоричный, — неопределенно ответила Санэпидемстанция и закрыла калитку.
Федоровна постояла в раздумье одна посреди двора и решила:
— Они не узнают!
Так гуси дотянули до конца старого года и благополучно вступили в новый. Старуха ходила за гусями по пятам, подбирая каждую улику — пушинку. А те, пережив отпущенный срок, словно вообразили о себе бог знает что и стали наглеть. Теперь, оказавшись на дороге человека, гусь не уступал ее, как бывало, а вытягивал шею, устрашающе шипел, и венец природы, ее чудо, не желая связываться с глупой птицей, сходил с выложенной кирпичом тропинки в грязь или лужу. Но гусям и этого было мало, они перешли к атакующим действиям и однажды до смерти напугали девушку, которая, по общему мнению, считалась моей невестой. Неземная, сотканная из голубого и золотистого, она открыла нашу калитку и целомудренно ступила красной туфелькой на кирпичную дорожку. И тут на нее с омерзительным гоготом налетела тысяча дьяволов. Когда я догнал бедняжку на остановке трамвая, она истерично сказала:
— Или я! Или гуси!
— Ну, разумеется, ты! — ответил я.
— А гуси?
— Ну что я с ними могу поделать?
Она села в трамвай, не попрощавшись, и больше я ее не видел. Так гуси беззастенчиво вмешались в мою судьбу…
Но рано или поздно возмездие настигает злодеев. Оно свершилось в тот час, когда окончательно распоясавшиеся гуси переступили магическую черту, за которой протекала личная жизнь кота Пушка, и на которую не решались посягать даже собаки. Я не был тому свидетелем, но случайные очевидцы утверждают, что гуси напали в тот момент, когда Пушок неторопливо лакал из жестяной банки свое, персональное, молоко.
Над местом происшествия поднялась белая метель из перьев и пуха, посреди которой заметалась Федоровна, она размахивала руками, ловила хлопья, чтобы те не попали на улицу. Двое бандитов, панически гогоча, разбежались в противоположные концы двора, а третий их соучастник остался на поле боя с перекушенной лапой. Пушок, удовлетворившись местью, позволил охающей Федоровне забрать наказанную птицу, залез на крышу сарая и, послюнявив лапу, как ни в чем не бывало стал мыть за ушами.
С несчастного гуся слетело все чванство. Он притих на руках у Федоровны, его круглый обычно бессмысленный глаз был наполнен тем чувством, которое мы называем собачьей тоской.
Федоровна отнесла раненого в сарай и принялась хлопотать над поврежденной лапкой. Но та держалась всего лишь на узкой полоске кожи, и у нас, позванных на совет, родилось единое мнение: этот гусь отходил свое по двору.
— Хошь, не хошь, а уж теперь-то его резать придется, — заявила плотничиха, с плохо скрытым удовлетворением.
— Жаль не тот, не самый большой, — простодушно заметила дочь, чудом оказавшаяся к месту, и, спохватившись, пояснила: — Чтобы не мучился, не страдал зря!
— Да, уж теперь ничего не поделать, — кивнула Федоровна, стараясь показать дочке и плотничихе, что и она все понимает.
На том мы и разошлись. Минут двадцать спустя ко мне заглянула Федоровна с дочкой.
— Она, видите ли, не может! У нее, видите ли, не поднимается на гуся рука, — сказала дочь с усмешкой. — Не слушается, говорит, рука. Не хочет!
— Дышит он, вот рука и не идет, — словно бы даже радуясь, подтвердила Федоровна.
— А почему не вы сами? С вашей-то молодой и здоровой нервной системой? — спросил я у дочки, с тревогой догадываясь о цели этого визита.