Мы могли бы сделать аналогичные предположения и в отношении тех реакций, которые часто описывают как «истерические». Я полагаю, однако, что полномасштабная или укоренившаяся истерия отличается тем, что психика оказывается на вторичной стадии, для которой характерна аннигиляция объекта сиблингом, желание убить сиблинга и ревность, а не на первичной стадии, когда уничтожение происходит вследствие травмы. Другими словами, на момент, когда человеческий младенец еще не может сохранять равновесие, он уже вовлечен в отношения с людьми, животными и вещами. В этом хаосе отношения исчезают вместе с субъектом, и когда истерия возвращает нарциссизм на свое место, это похоже, но лишь
Травматический невроз повторяет первичное пре- или протопсихическое аффективное состояние; осознание существования сиблингов (и сверстников) придает этому психическую, ментализированную форму. Сначала сиблинг воспринимается ребенком как занимающий то же положении, что и он сам. Это провоцирует борьбу за выживание, которая будет выражаться как борьба за власть; при всем уважении к Фуко нужно отметить, что жажда власти является вторичной по отношению к потребности выжить. Прежде чем перейти к сиблинговому инцесту и запрету на него, я опишу одну ситуацию, которая является образцовым примером того, к чему приводит желание убить сиблинга и наложении запрета на это желание. В этом почти анекдотическом случае речь идет не о пациенте, а о двух детях. У меня нет возможности проверить, правильно ли моя интерпретация объясняет их поведение, но это и не входит в мои намерения, я использую этот пример лишь в качестве иллюстрации моей гипотезы.
Эмми два года и девять месяцев. Когда ей было около года, она непрерывно играла с «младенцами», в основном куклами, а также животными, кусочками ткани, со всем, что более или менее подходило. Всегда разговорчивая и вдумчивая, она говорила, что больше всего на свете хочет найти настоящего ребенка на улице и принести его домой, чтобы присматривать за ним; таким образом, основное внимание уделялось заботе, а не зачатию. Ее совсем не интересовала перспектива того, чтоб мама родила второго ребенка. Заботиться, а не думать о родах – вот что должны делать сестры. Однако недавно ее тетя родила мальчика, ее двоюродного брата, и Эмми очень заинтересовалась этим, особенно самими родами. Она отказывается посещать подготовительную школу, хотя почти все дети в деревне ходят туда. Всякий раз, когда ее приводили в школу, она истошно кричала, корчилась и пыталась сбежать. Это помогало, и она добивалась своего. Придя домой и успокоившись, она многократно объясняет всем, кто готов был ее слушать, что она «еще слишком маленькая, [она] еще не родилась». Именно эта формулировка заинтриговала меня. Посетила ли ее мысль о том, что ее двоюродный брат был в большей безопасности, находясь в материнской утробе? Фиксация и повторение ее желания пока не рождаться предполагает, что она столкнулась с травмирующим, а не просто трудным переживанием.
Беременность и роды проходили очень тяжело, отчего старшая сестра Эмми Марион была в ужасе. Марион было три с половиной года; она играла исключительно с динозаврами, не выражая ничего, кроме отвращения и ненависти к младенцам. Она показывала это отвращение физически. Марион наговаривает на Эмми, отказывается ее принимать и выказывает отвращение в ее адрес даже по прошествии почти трех лет с ее рождения, хотя она иногда видит в младшей сестре ребенка, а не младенца, и играет с ней. Несмотря на то, что сами по себе девочки очень милые, они продолжают сражаться и ссориться изо дня в день. Они разительно отличаются друг от друга по характеру и внешне, так что кажется, что только таким образом они могли найти для себя отдельное место для уединения7.
В своей привязанности к младенцам Эмми, кажется, защищает своего младенца от очень реального желания ее сестры уничтожить ее8. У Эмми сильное влечение к жизни, но она считает, что ей все еще нужна защита матери – «она еще не родилась», и она отказывается от контакта с сиблингами и ровесниками в игровой группе в отсутствие своей матери. На самом деле Эмми напугана не столько уходом матери, сколько возможностью быть оставленной наедине с другими детьми.
У сестры Эмми, Марион, были довольно серьезные проблемы с речью. Когда родилась Эмми, то Марион, по-видимому, только через физическое насилие могла выражать чувство собственного психического уничтожения, возникшее с появлением этого нового ребенка, из-за которого она перестала быть той, кем она была, – маленькой деткой своих родителей. Рядом с их домом располагался парк динозавров, и, возможно, Марион чувствовала себя динозавром, большим и мощным, но вымершим. Со времен фильма «Парк юрского периода» динозавры стали популярными игрушками. Но зацикленность Марион на динозаврах имеет навязчивый, аффективный оттенок. В частности, она жадно целует и выражает экстатическую любовь к зародышу динозавра, который покоится в желатиновой субстанции внутри пластикового яйца – вымершее также может родиться9. Эмми и Марион представляют друг для друга угрозу аннигиляции. Старшая сестра не просто смещена, она на какое-то время оказалась лишена места, так как ею является кто-то другой. Нормальная реакция – убить, чтобы не быть уничтоженным. Новый ребенок фиксирует эту угрозу своему существованию со стороны старшего сиблинга и цепляется за свою мать в поисках защиты. В угрозе, идущей от сиблинга, которую Джон Боулби (глава 7) назвал «хищником», присутствует врожденный ужас ожидания внезапного нападения. Боулби проводит аналогию между млекопитающими в дикой природе и людьми в их собственных семьях, где они тоже сталкиваются с «дикими зверями».
Опыт сиблинговых отношений вводит социальное измерение – социальную травму. Страх старшего ребенка перед тем, кто заменяет и вытесняет его, прорывает защитные барьеры. У младшего ребенка страх быть убитым старшим сиблингом добавляется к общему ощущению беспомощности перед лицом окружающего мира. В большинстве случаев эти переживания удастся исцелить, а страх и шок превратятся в ненависть и любовь, соперничество и дружбу10.
При обсуждении «инаковости», будь то гендер, раса, класс или этническая принадлежность, ненависть объясняется очевидным фактом отличия «другого»11. Сиблинговый опыт показывает обратное: положение, занимаемое сиблингом, сначала воспринимается как «то же самое» – ненависть направлена на того, кто похож на меня. Именно эта ненависть к одинаковому замещает то, что потом порождает категорию «другого» в качестве защиты. Теперь именно его можно представить как другого, как того, кого можно ненавидеть или любить. Тому, кого сместили, сначала некуда пойти: ребенок хочет быть тем, кем он или она все еще является, – ребенком. От нового ребенка нужно избавиться, но, когда он не исчезает, его нужно «перенести» в другое место, на место «другого». Королем в замке должен быть я, а новый ребенок – грязный проходимец.
Не лежит ли ранний сиблинговый опыт создания «инаковости» из одинаковости в основе восприятия «инаковости» рас, классов и этнической принадлежности, инаковости, которая делает сходство невидимым, так что его потом приходится открывать на другом уровне? Если это так, то сиблинговый опыт, являясь первичным по природе, лежит в основе этой модели. Ненависть к тому, кто кажется угрожающе «таким же», может затем трансмутировать в зависть или маскироваться под зависть. После столкновения с таким травматическим опытом, как, например, землетрясение, влечение к жизни затопляет влечение к смерти, переживший его будет испытывать ярость и ненависть, но постепенно он начинает завидовать тому, кто избежал этой травмы, чей дом все еще стоит, чей партнер или ребенок все еще жив. это просто несправедливо. Как говорят дети, день да ночь – сутки прочь.
Хотя эта социальная категория братства и сестринства намного шире, у биологических братьев и сестер всегда есть общие родители: оба или хотя бы один. В условиях большого города, где часты ситуации внебрачного сожительства, адюльтера и даже полигинии, биологические братья и сестры могут не знать друг друга, поэтому фантазии могут приобретать дополнительную силу. Однако одноутробные дети, как правило, остаются вместе и всегда считаются близкими сиблингами. Отношения между братьями и сестрами по материнской линии всегда особенно важны.
Хорошо известно, что в психоаналитической теории в ХХ веке произошел сдвиг от отца в сторону матери. «Символическое»[12] и «закон отца» у Лакана были преднамеренно направлены против самих основ этого перехода. Переключение внимания на мать часто рассматривается как акт восстановления справедливости и устранения дисбаланса. Хотя и признается, что смещение фокуса на матерей произошло под влиянием новой клинической перспективы, зачастую разрабатываемой женщинами-аналитиками, и материнского переноса, этот значимый клинический фактор все еще не привлек достаточного внимания.
Всегда трудно соотнести бессознательный психический материал с социальными факторами: социальное становится бессознательным, а затем из бессознательного проникает в доступное предсознательное, пройдя полную трансформацию. Тем не менее я рискну пойти неизведанными тропами. Должно смениться не одно поколение, чтобы социальные изменения оказали влияние на психологию бессознательного, Эго и Супер-Эго, тем не менее в конце концов это происходит. За период «нравственного материнства», который охватывает в Европе эпохи второй промышленной революции – период с середины до конца XIX века и далее, до Второй мировой войны и послевоенного времени, когда получила развитие концепция «психологической матери», практика, законодательство и идеология в технологически продвинутых странах сделали мать в определенном смысле заметной. Если когда-то ребенок принадлежал отцу, то в западном мире ХХ века функции заботы и опеки переходят к материи. Лишь
Как это представлено в психоаналитических теориях, посвященных матери? И для психоаналитика, и для пациента начальный интерес к матери, скорее всего, будет и идеологическим, и сознательным, а в большинстве случаев и предсознательным, как это было в случае Карен Хорни, Хелен Дойч, Мелани Кляйн, Эрнеста Джонса и других, которые первыми встали на этот путь в 1920-х годах. Но, как отметил берлинский аналитик Карл Абрахам (см. главу 4) еще в 1913 году, мать была важна и до признания значимости ее проявлений в бессознательных процессах. Как бессознательные фантазии пациента (и аналитика) связаны, с одной стороны, с социальными практиками, а с другой – с теорией, для которой они должны предоставить материал?
Начиная с 1920-х годов, в психоаналитическую теорию вошла концепции доэдипальной матери или, согласно формулировке Мелани Кляйн, очень ранней эдипальной матери: во всех случаях речь идет о чрезвычайно примитивном имаго, власть которого фантазируется ребенком как карающая и вершащая возмездие, а не как организующая. Ни в теории, ни на практике не говорится о более поздней матери – матери, устанавливающей закон. То, что однажды было обнаружено, должно быть заново отнесено как к некой общей идее, например, к так называемому страху перед всемогущей матерью, так и к соответствующим клиническим модальностям. Я полагаю, что в психоаналитической теории отсутствует мать, устанавливающая закон, потому что в клинических условиях сам аналитик говорит с позиции матери как законодателя. Таким образом отыгрывается материнский закон. В общественной жизни мать все чаще оказывается в роли законодателя. Женщина-аналитик, вероятно, находилась в этом положении в своей частной жизни (или в общественном мнении), а ее практика предоставляла такую возможность. В психоаналитической практике, когда пациент направляет свои действия вовне, а не размышляет об этом в процессе сессии, это получило название «отыгрывания вовне». Так, например, происходит в случае истерического отыгрывания, когда действие заменяет мысль. Когда пациент включает терапевта в подобное невербальное взаимодействие в процессе сессии, то он «отыгрывает вовнутрь». В обоих случаях мысли заменяются действием. Я полагаю, что, когда терапевт «разыгрывает» мать, происходит «отыгрывание вовнутрь», которое препятствует мысли; следовательно, это тормозит развитие теории. В теории представлены все неотыгранные матери, но нет матери, которая бы устанавливала закон, потому что такой матерью является терапевт.
Я полагаю, что в отличие от патриархальных властных терапевтов-мужчин, придерживающихся эго-психологической модели (особенно американского происхождения), которых порицали как Лакан, так и феминистки второй волны, аналитики школы объектных отношений, занимающие материнскую позицию, разыгрывают роль матери-законодателя и, таким образом, не могут размышлять об этой роли. Если клиническое лечение разыгрывает материнский закон, то в материале переноса пациента проявится не эта мать, а другая, обязательно сумасшедшая (Винникотт), перегоревшая и любящая (Балинт) или карающая (Кляйн) доэдипальная мать. В психоаналитической и в ранней антропологической теории матриархат всегда предшествует патриархату; материнская привязанность формируется первой. Тем не менее следует подчеркнуть, что эта концепция примитивной доэдипальной матери происходит не от устанавливающей закон эдипальной
Во всех случаях, когда имел место сдвиг внимания с отцовского закона на мать, это все равно соответствовало положениям отцовского закона, что верно даже тогда, когда (или, может быть, особенно когда) отцы, кажется, не обращают на это внимания. Патриархат всегда определяет матриархат как более примитивный и более ранний, но никогда не как иной закон, находящийся на том же уровне. Лакановское понятие символического порядка, который опосредует язык, описывает также предшествующий «порядок воображаемого» как принадлежащий матери. Философ и психоаналитик Люс Иригарей исследует исключительно отношения между дочерью и матерью или между женщиной и женщиной; Юлия Кристева указывает на разнообразие, силу и богатство отношений с матерью, утверждая, что семиотика предшествует лингвистике; но женское и материнское было первым, а первое означает раннее, а раннее в этом дискурсе значит более примитивное. В предисловии к своей книге «Первые вещи» психоаналитически ориентированный литературный критик Мэри Якобус рисует карту этого примитивного материнского пространства:
Субъект моего исследования (настолько, насколько это возможно, чтобы такое разнообразное, многоплановое и всепроникающее явление, как воображаемая мать, было «субъектом») – фантазматическая мать, которая может обладать или не обладать репродуктивными частями, функциями воспитания и конкретными историческими или материальными проявлениями, но которая существует в основном в сфере образов и имаго (воспринимаемых или воображаемых), зеркального отражения, идентификаций и фигур; которая иногда ассоциируется
«Первые вещи», являются ранними, еще не оформленными, но жизненно важными фантазиями, которые формируют появление ребенка как субъекта; первая «вещь» – это материнская вещь Юлии Кристевой, еще не являющаяся объектом возникающего, хаотичного кого-то, еще не являющегося субъектом (Jacobus, 1995, p. iii – iv).
Я бы сказала, что существует и другая «мать», а не только это фантаст ическое имаго; мать, котора я оста лась за кадром, мать, которая является субъектом и закон которой способствует признанию субъектности ее детей. Это закон, который проводит различия между поколениями, устанавливает, кто может иметь детей, а кто не может. Это закон, который устанавливает также латеральную последовательность среди ее детей: кто может не ложиться спать допоздна, кому какой кусок пирога достанется и кто выживет в убийственном соперничестве, чтобы в конечном счете заполучить любовь сиблингов и сверстников, – это закон, определяющий место для того, кто такой же, и для того, кто отличается. Эта мать была скрыта за патриархальной идеологией, которая передает материнство «первой матери», описанной выше (Якобус). В рамках психоаналитической теории и практики
Закон матери действует как в вертикальной плоскости между ней и ее детьми, так и в латеральной, чтобы отличать детей друг от друга. Вертикально ее закон гласит, что дети не могут иметь детей. Именно этот закон попирается в истерии. Как уже говорилось ранее, фантомная беременность, истерические роды, мужские симпатические беременности – все это свидетельствует о том, что можно вообразить, будто размножаться можно партеногенетически или же можно родить ребенка от такого же, как я. Когда дети играют в родителей и их роли взаимозаменяемы и, следовательно, идентичны, когда существуют представления об анальных родах, тогда между девочками и мальчиками нет различий. Истерическая фантазия ни от чего не отказывается, не упускает никакую возможность, поэтому и нечего оплакивать. Поскольку перспектива рождения ребенка от самого себя не была утрачена и оплакана, само рождение и появившийся на свет ребенок не могут быть символизированы. Если у истеричного мужчины или женщины действительно есть дети, он или она не знает, что эти дети не являются ими самими, отчего создается благодатная почва для злоупотреблений.