– В эти страшные годы мог быть арестован каждый. Мы тасовались, как колода карт! – говорил Борис Леонидович Тарасенкову.
К счастью, карта Марины Ивановны выпала и затерялась. В Болшево приехала Нина. Она приезжала и тогда, сразу после ареста Али, когда был еще Сергей Яковлевич. Теперь Нина бродила с Мариной Ивановной по пустой даче, совсем пустой. Мур отсутствовал. Они зашли на Алину терраску, где та так старалась создать хоть какой-то уют. Там были ее вещи. Безделушки из уральских камней на подоконнике покрылись толстым слоем пыли.
– Уйдемте отсюда, – сказала Нина.
– Да… – сказала Марина Ивановна. – Я тоже сюда не могу заходить…
Потом она прошептала:
– Я всех боюсь, всех… – и глаза у нее стали дикими.
И она не выдержала и ушла с той проклятой дачи, ушла с Муром, захватив с собой из вещей только то, что они могли унести[29].
По докладной секретаря
Так закончилось «болшевское заточение» Марины Ивановны и началось ее скитание по чужим углам…
Сначала был Мерзляковский. Куда же еще, к кому она могла бежать! У Лили, у Елизаветы Яковлевны, нашла свой приют Аля, когда приехала из Парижа, теперь Марина Ивановна и Мур. Два лежачих места под углом, одно совсем коротенькое, другое в длину Мура, и две двери наискосок, одна из комнаты Елизаветы Яковлевны, другая из коридора. И когда Мур, читая, забывался, а он, конечно, забывался и вытягивал ноги, – то пройти из комнаты или в комнату Елизаветы Яковлевны было уже невозможно.
«Есть нора, вернее – четверть норы – без окна и без стола, и где – главное – нельзя курить…» – говорила Марина Ивановна.
Елизавета Яковлевна и Зинаида Митрофановна, обе больные, не выносили табачного дыма, а Марина Ивановна не могла без папирос. И потом, Елизавета Яковлевна преподавала художественное чтение актерам, любителям, днем у нее всегда были ученики, и Марине Ивановне и Муру приходилось либо сидеть на общей кухне, заставленной чужими столами, либо уходить из дома, чтобы не мешать занятиям. Но все же была хоть эта нора в коммунальной квартире, где можно было спастись от болшевского одичания и омертвения…
Теперь перед Мариной Ивановной встала неотложная и тяжелая задача – надо было добывать жилье, надо было добывать деньги! Надо было думать, на что жить, где жить и как жить.
Неизбежность действия, безотлагательность хлопот – может быть, именно это и помогло Марине Ивановне выбраться из того омута отчаяния и жути, в котором она пребывала последние месяцы. На нее теперь ложилась ответственность за жизнь и существование сына.
Ее «инкогнито», о котором говорил Пастернак Тарасенкову, запрет появляться в общественных местах, где ее могут узнать, встречаться со старыми знакомыми – все это касалось не ее самое, а ее мужа, Сергея Яковлевича Эфрона. Он скрывался под чужим именем, его скрывали, и она своим появлением могла бы выдать его присутствие здесь, в Москве. Впрочем, от кого было скрывать, кому было выдавать – там, в Париже, все хорошо знали, что он в Москве и что она поехала к нему в Москву…
Теперь его не было. Слухи, которые распространились тогда в Париже в день ее отъезда, что его арестовали, оправдались спустя четыре месяца. Она была одна. Она могла выйти из своего вынужденного заточения, и она выходит.
Она обращается за помощью к Фадееву, он главный в Союзе писателей, а она – писатель. Правда, теперь он не только руководит Союзом, но еще и член ЦК, его избрали совсем недавно, в марте того же 1939 года на XVIII съезде партии. А Первого мая во всех газетах появился снимок, где он в числе других руководителей партии и правительства на мавзолее, на трибуне в одном ряду со Сталиным, не рядом, нет, ибо и здесь, на мавзолее, на трибуне строго блюдется порядок «местничества», кто за кем, кто рядом с кем.
Может быть, именно член ЦК Фадеев и мешает писателю Фадееву, человеку Фадееву, проявить гуманность и должную чуткость к Марине Ивановне? Он слишком высоко вознесся, он только что приближен… С Цветаевой все сложно. Цветаева не просто эмигрантка, Игнатьев тоже был эмигрант и граф вдобавок, и из какой еще семьи! А его «Пятьдесят лет в строю» печатают под гул рецензий и рокот одобрений, и, ясно, неспроста, для этого была нужна команда, команду дали, и графа принимают в Союзе писателей с распростертыми объятиями. Куприн – Союз писателей его встречает, ласкает, обихаживает. «Союз писателей все меры принимает, чтобы у нас как можно скорее была квартира…» – писала Елизавета Морицевна Куприна. И квартира была. Опять-таки не потому, что этого хотел только Союз.
С Цветаевой же все было не совсем понятно: ее приезд в Россию, какой-то вроде бы негласный, и муж посажен, и дочь. Посаженные не Ежовым, сваленным уже и, может быть, расстрелянным, а новым, только восходящим наркомом Берией, в пенсне, спокойным, самоуверенным, самодовольным, подчеркнуто одетым в штатское. И был он, кстати, на тех самых первомайских торжествах рядом со Сталиным; и шествовал с ним тогда на площадь из Кремля бок о бок, как некогда, еще совсем недавно, вот так же рядом, путаясь в шинели, всегда растерянный, словно бы попал случайно не в ту компанию, шагал ушастенький, с хорьковой мордочкой, жестокий недоросточек Ежов. Об этом тоже оповестили нас газеты. Фадеев близок был к «верхам» и, может, больше знал, а может, близость ослепляла…
Ценил ли он Цветаеву – поэта? Знал ли, понимал? Или считал, или