…Этот город принадлежит всем сразу. Когда-то ставший символом греха и заклейменный словом «блудница», он поразительно похож на мегаполис XX века. Он то аллегоричен, то предельно реалистичен, ангел здесь похож на спецназовца, глиняные таблички и клинопись соседствуют с танками и компьютерами. И тогда через зиккураты и висячие сады фантастического Вавилона прорастает образ Петербурга конца XX века.
Елене Хаецкая
Синие стрекозы Вавилона
К читателю
Дорогой читатель!
Об одной из повестей Вавилонского цикла моя крестная выразилась лаконично и емко: «У приличий есть границы. Ты зашла далеко за них».
А одна моя добрая приятельница с некоторых пор именует меня «Лимонов в юбке».
Оба мнения мне страшно льстят. Я пересказываю их всем и каждому, принимая при том возмущенный вид, — это тоже правила игры.
На самом деле глобальное неприличие «Вавилона», как мне кажется, кроется не в обилии «ненормативной лексики» (вот уж без чего можно обойтись при желании — другое дело, что желания такого нет) — а в принципиальной гомосексуальности повестей этого цикла. Действующие лица каждой из них — либо только женщины, либо только мужчины. При этом более непристойными кажутся те, где только женщины. Почему — понятия не имею.
Является ли автор этого безобразия гомосексуально озабоченным? Мучим ли комплексами детсадовского возраста?
Да нет, не является и не мучим. Во всяком случае, не больше, чем большинство.
…А было так: стояла пыльная весна перестройки, от апрельского же пленума вторая. Об этом времени я сочинила следующие стихи:
Мандельштам действительно хранился в шкафу — чтобы если что, так не — и представлял собой шестую плохочитаемую копию под копирку нескольких стихов. Я их разбирала, как тайнопись, дорисовывая угаданные буквы карандашом.
Там были такие строчки: «Ветер нам утешенье принес, и в лазури почуяли мы ассирийские крылья стрекоз…»
Вот об этих-то стрекозах и шел разговор пыльной весной перестройки. Мы сидели с моим другом в редакции заводской многотиражной газетки и смертно скучали. Мы оба уже написали по десять строк о передовиках производства («Семнадцатилетней девчонкой сорок лет назад переступила она порог родного цеха и с тех пор…») Время тянулось медленно-медленно. Хотелось домой, но было нельзя.
«Почему — ассирийские?» — задумчиво говорил друг. Начальство не слышало нашего разговора. Слышало бы — удивилось бы.
«Потому что — синие…» — предполагала я.
Он взял фломастер, несколько раз провел им по листку бумаги: ш-ш-ш… ш-ш-ш… «И шуршат… Ас-сирийские…»
Так и остались эти шуршащие синие крылья, заполонившие небо надежды. И каким-то странным образом связавшиеся в воображении с саранчой Судного Дня.
И есть в Городе станция метро, выложенная синим кафелем. Станция, где всегда то самое вавилонское столпотворение, где бесконечные лотки с товаром, бабки с барахлом, нищие с банками для подаяния, алчные «блюстители порядка», никому не нужные трупы за ларьками — та самая Сенная, где в свое время бродил Раскольников, когда у того было плохое настроение — «чтоб еще тошнее было».
Так оно и наложилось одно на другое: «слепой и рваный Мандельштам» с его ассирийскими стрекозами, печальное бытие в заводской многотиражке, скрашенное беседой о бесполезном, сумасшедшая и нищая синяя станция метро «Сенная площадь».