Только работой. Человек работал, чтобы людям было лучше, шире и чище, чтобы они поверили счастью жить. И вот состарился за этой работой.
Я думал о градусе благородства. «Благородство, — думал я, — это вера в людей, а значит, в себя — человека. Как повысить градус благородства? Кем был для меня Паустовский? Как привел он меня в лес и к Черному морю, к радости простого братского общения с миром?»
Я всё же решился подойти к Паустовекому. Я сказал ему пришепетывая и потея от смущения: «Константин Георгиевич, я вам хочу подарить свою книжку». Он как раз стоял и пережидал астму. Я делал в это время очень много ненужных движений руками и губами. И кажется, написал на титуле моей книжки много ненужных дарственных слов. Паустовский сказал: «Да, да, я очень рад». И стал листать мою книжку. А я убежал.
Был вечер. Ялта ударила по мне чернотой и морем. Огни внизу стеклянно, остро твердели и вдруг расплывались. И цвел миндаль. И черт его знает, что там было в ту ночь.
Я бежал до самого моря, а обратно шел медленно, чтобы Паустовский успел заснуть, чтобы не замутить словами того, что случилось со мной в Ялте.
Я очень хочу написать книгу, чтобы она была как надежда на поездку в Крым для северного сахалинца, как дверь из одного дня, из одной квартиры в миллионнодневный, омытый океанами, одаренный гением и счастьем жизни мир людей.
Томас Манн
В хабаровском кинотеатре «Гигант» идет японский фильм «Голый остров». Мужчина понуро щупает ногами тропу. Он несет на коромысле две бадейки с водой. К своему огороду, на сопку. Женщина щупает тропу деревянными подметками. Ей тяжелее, чем мужу. У нее на коромысле такие же бадейки. Люди идут в сопку, как олени под вьюком на сахалинской мари. У оленей мутнеют глаза в тоске своей безысходной работы.
Люди добывают себе корм. У них нет времени научиться ничему другому. Об этом фильм. Музыка будто утренняя река в горах: в ней звучит бесконечность силы жизни и грусть навечно проложенного русла. Грусть всегда звучит красиво. Да еще океан дышит. Да глаза мальчика: он не знает закона, по которому живут взрослые люди, он готов к радости и всё ждет ее. Где же она?
В Хабаровске лето. Дома здесь новы, белы и высоки. Тополя одаряют город летучим пухом. Хабаровские юноши купили себе белые рубашки, покрасили их в цвет желтка: мода. У них мускулы дай боже. В скулах и подбородках — литая определенность. Дальневосточники.
Им не нравится фильм «Голый остров». Вначале они смеются. Веселые, крепкие парни. Они пришли в кино с подружками, в субботний вечер после недели работы, после пляжа, после летней амурской воды, после пива на дебаркадере. Они глядят на экран и обижаются. Обиду хабаровчане не спускают никому. Хлопнуло, как мишень в тире, одно кресло. Другое. Залп хлопков. Дробная трескотня по ряду...
На широком экране женщина несет бадейки. Мужчина несет бадейки.
— Одну и ту же часть крутят!
— Механики пьяные!
— Сапожники!
Парни оскорблены. Сегодня кино для них должно быть как третье блюдо в субботнем ужине. Они заказали себе на третье сладкое мороженое и вино. Им подали краюху хлеба.
Крутится кинолента: чужая жизнь, чужое горе. Экран не задает загадок, не завлекает фокусами, не дразнит несбыточной женской красой. Там только работа людей, их боль, смерть, борьба за миску похлебки. За существование.
Нужно понять этих людей, эту их жизнь. Надо подумать. Значит, надо работать уму и чувству. А ведь билеты куплены в кино для удовольствия. Сотни картин уже посмотрены — там есть и фокусы и соблазны. Там не надо работать уму. Всё равно что мороженым наслаждаться: и жевать-то его не нужно, само растает во рту.
Парни оскорблены. Они свищут. Им не нравится «Голый остров».
Обеденный перерыв на одном, средней величины, ленинградском заводе. В красном уголке механического цеха гоняют по заезженному сукну никелированные бильярдные шарики. Запивают кефиром французские, то бишь городские, булочки. Прикусывают колбасу. Поглядывают в меру насмешливо на меня: давай, трави баланду.