Книги

Шесть заграниц

22
18
20
22
24
26
28
30
Розовые снега на девять тысяч верст. Должен ли я томиться, что они не заселены? Надо ли сетовать, что я не увижу Расцвета этих пространств через сотню лет? Все слышится мне милый стук часов Над моей кроватью в Москве.

Это, конечно, не танка и не хайку и может напомнить японскую поэзию прежде всего потому, что действительно напоминает те неуклюжие переводы на русский, в которых обычно доходят до нас (а вернее, не доходят!) японские поэты. И все же мне показалось, что я что-то понял. Как будто дошло до меня нечто из очень далеких пространств.

Прежде всего это была магия краткости. Она имеет тот же корень, что и магия цитаты. Она не действует на читающего, если он привык и даже пристрастился к многословию текста. Маленький кусочек жрать невозможно. Или его не заметят, или его вынуждены положить на язык. Спектр оттенков становится несравнимо богаче. Волны информации растягиваются. Впоследствии японцы, посвящавшие меня в прелести национальной кухни, говорили, что не следует класть в кушанья ни соль, ни сахар, ибо только без них человек чувствует множество вкусов и запахов, от которых ничего не остается, когда сахар и особенно соль подавляют все ощущения. Что касается магии цитаты, то об этом я имею в виду рассказать, когда речь пойдет о японском искусстве вообще.

Затем — отказ от оценок, от категоричности, от директивности. Может быть, лирик и томится безлюдностью этих бесконечных снежных просторов, но, может быть, томление это совсем и не нужно. Если и важно что-нибудь поэту, то это чтобы читающий почувствовал огромность страны и незавершенность трудов человека.

Поэту неясно: должен ли он грустить, что не увидит будущего? Но это значит, что оно наступит! Придет расцвет, придет новая жизнь… А я? Меня не будет!

Да, я уже и сейчас чувствую, как мало сил во мне осталось:

Все слышится мне милый стук часов Над моей кроватью в Москве…

Значит, стихи эти о чем?

О старости. Не больше. Об усталости. Но без страха. Без осуждения.

О неизбежности того, что должно прийти ко мне, как и ко всем на земле. И о земле, которая станет прекрасной уже без меня.

Когда я разобрался в том, что я написал, я даже удивился немножко: в шесть строчек вошло довольно много. А ведь я не специалист-стихотворец. Если же подлинный поэт работает в этом стиле, может быть, он в состоянии добиться поразительной емкости стихотворной строки в передаче очень тонких и очень близких людям ощущений…

Наконец, еще одно обстоятельство.

Написав это стихотворение, я заметил перемену в своем состоянии. То чувство озабоченности, которое так цепко держало меня в течение всего ожидания поездки, подготовки к ней и первых дней пути, стало меня отпускать. Как будто бы развязывался некий душевный спазм и я возвращался в здоровье, к покою. И это было тоже целью и результатом японского метода лирической поэзии. Стихи были для классических поэтов не столько произведениями литературы, сколько поступками в их довольно однообразной — не вагонной, но дворцовой — жизни. Они были необходимы, как необходимо движение, как нужна откровенность, как облегчает беседа, письмо…

Таково было еще одно свойство поэтической души старой Японии, которое я постиг в своем стихотворном эксперименте.

…В давние времена жил кавалер. Той даме, что не говорила ему ни «да», ни «нет» и все же его пленила, он послал стихотворение, в котором сообщил, что его рукав совершенно мокр от слез, так он тосковал всю ночь.

В этом, конечно, не заключалось ничего оригинального или утонченного. Проливать слезы и вытирать их рукавом было настолько в традициях Японии, что в театре Ноо, например, стоило исполнителю поднести рукав к глазам, чтобы зритель уже понял, что персонаж обливается слезами.

Однако пятистрочие говорило об осеннем поле, о кустах, покрытых влагой, о том, как влюбленный продирается сквозь их ветви и как они оставляют слезы росы на его рукавах… Словом, это был стиль Хэйана.

Дама ответила ему еще более утонченно:

Не знаешь ты, что я — Та бухта, в которой Нет мируме…

Что это — мируме?

В этом и вся хитрость.

Мируме, во-первых — с в и д а н и е.

И, во-вторых, — т р а в а, к о т о р у ю  е д я т.