Книги

Шесть заграниц

22
18
20
22
24
26
28
30

Мне становится как-то уютнее в этом грохочущем вагоне, в чужом гигантском городе, где я никого не знаю.

А вот три девушки в колокольных юбках, в высоких прическах, они говорят очень быстро, очень напористо, у них портфельчики в руках, — может быть, это учительницы или студентки? Можно подумать, что они только что из Москвы, так они похожи на наших девчат.

И еще лица, лица, лица — в большинстве усталые, не очень здоровые, совсем невеселые… Старый метрополитен везет народ с работы и на работу, он — их друг, он — транспорт простого люда. Его рельсы разветвились под всем огромном городом, и всюду можно на нем проехать. А то, что он грязноват, что в нем душно, несветло, некрасиво… Что ж я за барин такой сюда явился — брюзжать и высокомерничать?! На этом метро и ездит хозяин Парижа, и метро ему честно служит, и спасибо тебе, камрад метро, что возишь ты и меня — безотказно и аккуратно, куда пожелаю.

Что же касается настырных реклам, то к ним можно привыкнуть, и — как все — я могу не обращать на них никакого внимания — шут с тобой, «Николай — Николай — лучшие напитки!».

КОНКОРД

Вот и Конкорд, площадь Согласия.

Я помню, как несколько лет тому назад, когда я впервые попал сюда и смотрел эту красоту, я вытащил по привычке блокнот, чтобы все записать. И вместо «всего» записал только два слова, которые очень-очень редко произносил в своей жизни:

«Я счастлив!»

Это было ночью в субботу.

Громадные фонтаны шуршали, вздымая складки своей прозрачности… Атлетические лошади скульптур, напружив женственные крупы, стояли с поднятыми копытами, пропуская внизу поток машин, мчавшихся к развлечениям… Мертвенный, зеленоватый свет лился от бесчисленных светильников, установленных на вычурных чугунных столбах, тех самых, которые возвышались еще над толпой бальзаковских героев, тоже спешивших по этой площади к своим деньгам, к своим любовницам, к своим преступлениям…

Огромное пространство завершалось справа и слева колоннадами Палаты депутатов, зданий министерств и прелестной церкви Мадлен, этого Парфенона нового времени… Две линии огней, прогибаясь, уходили вперед и вверх вдоль Елисейских полей, к светящемуся карнизу Триумфальной арки, и казалось, что она, как мощный устой цепного моста, держала на золотых цепях всю площадь Согласия.

А посередине площади, освещенной снизу оранжевыми прожекторами, стоял обелиск из розового гранита, подлинный египетский, водруженный в необозримой дали времен Рамзесом Вторым, перед храмом в Луксоре. На его четырех гранях — люди с птичьими головами, змеи, посохи, пояса — каменная почта о культе личности, посланная нам тридцать веков тому назад. Оттуда, с гранита, миндалевидные египетские глаза глядели вниз, на зеркальную чешую мчащихся авто, как глядели когда-то на белые опахала фараонских процессий, на черный лак Растиньячих карет… Оранжевый обелиск, очиненный наверху в виде пирамиды, упирался в низкое небо ночного Парижа, а под самой пирамидой можно было разглядеть изображение: один человечек поменьше перед другим человечком побольше стоял на коленях. Стоял четвертую тысячу лет.

Почему же я был счастлив в столь идеологически невыдержанной обстановке?

Научно я не могу этого объяснить. Может быть, просто красота накатила на меня, и я как бы замер. Я перестал двигаться вместе с потоком времени. А ведь когда перестаешь двигаться вместе с потоком, сразу ощущаешь его движение.

Это чувство необыкновенно.

Я заметил, что оно бывает от музыки. Наступает в концерте такая секунда, когда вдруг кончаются усилия восприятия и ты становишься как бы центром, куда стремится музыка. Ты чувствуешь счастье. Этот переход знаменуется тем, что все вокруг приобретает нечто, чего не имело раньше, — пилястры и лепка потолка, портреты композиторов в золотых медальонах, матовые трубы органа — все становится иным… Сперва я думал, что они как бы трогаются с места, как бы вдруг начинают лететь вместе с музыкой. А потом мне показалось более верным, что они, наоборот, — останавливаются во времени, и тогда время становится ощутимым. Овеществленное в музыке, оно течет, мчится, плывет на них, на вещах материального мира, сквозь них, вокруг них, как тучи набегают на утесы высоко в горах…

Так случилось со мной и тут, в Париже, в субботний вечер, в красоте площади Конкорд. Я замер, и время стало мчаться на меня. Пошла на меня океан-река истории волнами столетий, и я как бы ощутил все ее бесконечное течение. Я стоял между Луксором и Тюильри, и где-то вправо от меня, далеко-далеко, за тысячи верст, возвышались башни и стены над площадью, тоже ярко освещенной, но спокойной в этот ночной час и обращенной в будущее.

Поэтому, вероятно, я и был счастлив. Чувство истории — обычно головное, умственное чувство. Но до него поднимаются ходом размышления, трудом изучения. Оно холодно, как география, изучаемая по карте. А вот если вас поднимут на четыреста километров и вы из космоса увидите не карту, не глобус, а сквозь клецки облаков увидите очертания Европы на шаре Земли, — вот тут в вас и возникает чувство планеты, тут вас и охватит счастье. Об этом рассказывают наши космонавты.

Нечто подобное произошло и со мной, но не в пространстве космоса, а во времени. Тогда, в красоте Парижа, сквозь шум прекрасной площади я почувствовал бег времени — сразу, от древних Фив до Кремля! Я почувствовал, как удачно угодил я именно в этот двадцатый век, когда повернула река истории и пошла по новому руслу. Не часто случается человеку физически ощутить этот поворот!

…Тот субботний вечер миновал давно, а сейчас, когда я вышел из метро, был день, фонтаны не работали, громадные межконтинентальные снаряды автобусов из Осло и Лондона выбрасывали из себя разноцветных туристов, и такелажники воздвигали над площадью алюминиевые мачты, перед которыми Луксорский обелиск должен выглядеть, как старичок среди баскетболистов.