— Храбрятся, потому что всегда могут спрятаться за юнкеров. Черта с два, я им не полицейский, чтобы водворять порядок. Наконец, есть власти!
— Только озлобляют чернь!
Дортуары стали серо-мглистыми, бездонными перед вечером. В два ряда кровати под рыжими казенными одеялами; в изголовье шкафы и стойки с японскими винтовками Арисака, к которым привинчиваются широкие плоские ножи. Это оружие стало неотвязно-привычным, а после первых стрельб в метельном поле по мутным мишеням к нему — какая-то холодная, тоскливая дружба. Когда будет нужно, не выдадут полированные черные стволы.
Сумерки шли, в них гасли разговоры, шумы, шорохи шагов. Настороженным ушам то и дело чудился за окном рваный, обезумевший залп. Самые слабые уже валились в койки, лежали с неподвижно раскрытыми в пустоту глазами, мертвея, ждали…
И барабаны грянули опять и оборвали у ворот.
С лестниц с гамом бежали дневальные, сразу затопало, ожило все. В несколько глоток орали:
— Идут! Идут!
В окнах после пурги мечтательно и мирно синела снеговая целина провинциальных крыш, вечереющих и туманящихся уступами в низы. Кронштадт восходил ранними огоньками. Матросы грудями вперед вплывали во двор, колебля волну штыков гордо и плавно. Все было по-всегдашнему безмятежно.
Обрадованно передавали из взвода во взвод:
— Вернулись, все благополучно.
Юнкера Белина затребовали из кухни: там внизу от матросов уже знали все.
— Дошли до лавчонок, в них народу — битком. Грабиловка! Славский скомандовал: «Прямо по шеренге пальба!..» А эта сволота отошла, смеется, белыми платками машет, зовет к себе. И Славский, черт возьми!., черт возьми, оставил, братцы, роту, вошел в одну лавочку и ножной их оттуда по задам, по задам! Они оттуда — ходу. А потом вышел и говорит делегатам: «Мы не будем стрелять в русских солдат, но негодяев и грабителей не пощадим».
— Ура, Славский!
— Обещали, что не допустят сами.
Юнкера счастливо улыбались, шли курить в гальюн, глядели теперь в окна с легким благодушием безопасности. Ничего страшного не было. Молодец Славский, какой такт! Вероятно, и все кончится так же — ничем. Какие-нибудь дисциплинарные роты для зачинщиков или пошлют не в очередь на фронт — для острастки. Да и что спрашивать с несознательного мужичья, только месяц назад взятого под серую шинель?
И уже гоготали в гальюне над Катиным, который, сидя со спущенными штанами, произносил торжественную речь, передразнивая генерала, и уже юнкер Бестужев, один из немногих гардемаринов, начинал рассказы об океанском плавании, как всегда — с замечательным похабством. Этот женственно-тонкий, напудренный и рано полысевший мальчик успел хорошо изучить мировые публичные дома Порт-Саида, Сайгона, Александрии и хвастался, что знает сто четырнадцать способов любви и женщин всех цветов. В такой вечер эти города вставали где-то желанно в пожаре опасного и мрачного обольщения… юнкера-студенты толпились кругом с папиросами во рту, они льстящим хохотом признавали чужое многоопытное превосходство в подобного рода вещах, они просили еще.
— …Интересная желтая народность… во французском Индо-Китае… Как она, Елховский? Да, да, аннамиты! Так у этих аннамитов, господа, очень оригинальный обычай: обязательно угощать гостя собственной женой. Особенно иностранцев.
— Ха-ха-ха! Вы, Бестужев, тоже угощались?
Гардемарин с загадочной улыбкой пускал дым из тонких губ.
Вдруг дуновением мрака, непоправимой беды пронеслось: