Книги

Сестра моя Боль

22
18
20
22
24
26
28
30

И Сестра Боли смеялась затаенным смехом. Руслан вспомнил и это.

Он вспомнил, как умерла бабушка. Перед беспомощной, прикованной к креслу старухой Сестра Боли больше не считала нужным притворяться, считая ее бесполезной рухлядью. И постепенно пелена спала с сознания пожилой женщины, и она увидела истинное лицо той, которую столько лет считала своей дочерью, пусть непутевой, странноватой, но любимой и родной! Все вокруг полагали, что бабушка впала в старческую деменцию, на деле же окружающие были безумцами, а она – нормальна. Не находя иной защиты, она день и ночь не выпускала из рук икону. Старинный образ привезла она когда-то из родной деревни. Целый век он провисел на бревенчатой стене избы заволжских крестьян, целый век взирал на жизнь людей из своего оклада самоварного золота, наблюдал рождение, жизнь, смерть, тяжелый повседневный труд, радости и беды большой семьи, и со временем святой лик совершенно скрылся под слоем копоти. Но вот чудо – с того момента, как бабка взяла образ в руки и стала ежедневно, ежечасно огораживаться им от Сестры Боли, лик снова стал проступать на доске. Прежде всего проступила рука с крестным знамением, затем скорбно сжатый рот и наконец – исполненные праведного гнева глаза неизвестного святого, глаза столь искусно выписанные талантливым мастером, что казались живыми. Взгляда этих грозных глаз не выдержала Сестра Боли и, опасаясь совершать сатанинское волхвование под взглядом иконы, она задушила старуху подушкой – а рядом спала девочка, дочь. А потом аккуратно отряхнула подушку-думочку – на ней были вышиты волк и ягненок у ручья – и положила ее обратно на диван. «Ты виноват уж в том, что хочется мне кушать». Так-то.

Сестре Боли льстило обожание мальчишки. Она ревновала его к Эле, но не выказывала своих чувств. Быть может, когда-нибудь эта девчонка станет сосудом, прибежищем для Сестры, и тем лучше, тем выгоднее любовь Руслана к ней. Но в остальном Сестра Боли обращалась с дочерью пренебрежительно. Оберегая плоть ее, она травила дух. Не все ли равно? Душе ее все равно придется скитаться изгнанницей по безлюдным пустошам, неевклидовым пространствам, по иным, искривленным, искаженным, непознанным мирам… Значит, не стоит ее жалеть.

Она все предугадала, все рассчитала правильно. Час ее смерти настал слишком рано, но она была к нему готова. Девчонка находилась рядом и восприняла дух Сестры Боли раньше, чем успела что-либо понять. Но всего предусмотреть не удалось. Душа девчонки упорно не желала вытесняться из тела. За короткое время своего земного бытия бок о бок с величайшей ведьмой девчонка успела чему-то научиться, изменить свою смертную, ничтожную природу! Сестра Боли только загнала ее подальше, в самый дальний и темный угол, но расправиться с ней не смогла.

И Руслан вспомнил, как шла навстречу ему Эля и как содрогнулся он, на секунду узнав в ней мать, ведь у Эли никогда не было таких серебристо-голубых, очень светлых, почти белых глаз!

Еще многое вспомнил он, чего не хотел бы помнить, и узнал то, чего не хотел бы знать. Но так уж устроен мир, и давно уже один мудрец заметил, что «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь»[5].

– Так вот что это было! – вскрикнул он, оглядывая все вокруг себя этими новыми глазами. – Вот что!

И встал, и встал обновленным. Все наносное, ложное, все застившее ему жизнь вдруг расточилось, было растворено жгучим, древним ядом. Ядовитое знание выжгло из его души чужую магию, заблуждения и иллюзии, ни к чему не ведущие надежды и безосновательное чувство вины.

Глава 7

Тот, кого Руслан Обухов знал под именем полковника Семенца, которому он желал жить сто лет, давно справил столетний юбилей. Он жил на свете давно, так давно, что забыл некоторые свои воплощения – те, которые прошли без чрезвычайных происшествий.

Он очень устал, но жил – может быть, потому, что был силен. Может быть, потому, что ему хватало сил радоваться жизни и удивляться ей. А еще потому, что когда-то ему было обещано, что он до тех пор не умрет, пока сам не захочет этого. А еще…

Еще полковник любил доводить начатое дело до конца. Слишком многие дела ему мешали завершить как люди, так и вмешательство сил потусторонних. Иной раз даже трудно было отличить, какого рода обстоятельства сыграли свою роль. Несколько раз его убивали – последний раз в кровавом тридцать восьмом году. Тогда ему прочитали приговор… а через несколько секунд он уже лежал на полу с пулей в затылке.

Он был рад тому, что успел предпринять кое-какие шаги, чтобы воспрепятствовать уничтожению тела. Он опасался, что не сможет вернуться без физического тела и тогда его практически вечная жизнь не имела бы смысла, вот какая ирония… И во время чтения приговора он боялся не смерти, а мясорубки. Многие бездумно произносят словосочетание «мясорубка НКВД», не подозревая, что мясорубка эта существовала и долгие годы работала, перемалывая тела расстрелянных в кровавый фарш, который потом спускали в канализационные трубы. Пройдя через мясорубку, нечего было рассчитывать на воскресение – только труба архангела помогла бы Безымянному.

Тогда он носил фамилию Безымянный, и тогда уже это были не настоящее его имя и не настоящая фамилия. Настоящую он потерял и сам забыл когда.

Через Мессинский пролив, через Тирренское море корабль шел к Неаполю. Ваське нездоровилось. У него кружилась голова, болел живот, и во рту то и дело скапливалась горькая, как полынь, слюна. Все же он сошел на берег. От ярких красок итальянского полудня болели глаза. Он шел, сам не зная куда, смутно он осознавал, что надо бы вернуться на корабль, но все равно шел, как будто кто-то звал его. Ему хотелось пить, и он зашел в маленькую тратторию. Мрачноватый хозяин с темными, словно углем подведенными глазами подал ему стакан ледяной воды пополам с вином. Василий выпил, и у него заломило лоб. Он еще долго шел, а потом присел на каких-то ступеньках и не то потерял сознание, не то заснул, привалившись к стене. На стене была фреска, изображающая собаку, держащую в зубах факел[6]. В бреду ему казалось, что пес лижет ему лицо – прохладным, влажным языком.

Когда Василий проснулся, то обнаружил себя лежащим в кровати, на грубых, но чистых простынях. Человек в белых одеждах обтирал ему лицо влажным платком. Платок пах уксусом. Васька чихнул, и человек в белом приветствовал его трескучей итальянской скороговоркой, абсолютно непонятной. Хорошо, что Василий преуспевал в языках и по латыни был первым учеником. Кое-как собрав известные ему слова, он объяснил, кто он и откуда. Человек в белом все понял и ответил тоже на латыни, на этот раз он говорил медленно, и Васька все понял. Он заболел. Его нашли монахи и приютили здесь, в гостеприимной обители. На корабль дали знать, но срочный фрахт не позволил команде ждать выздоровления помощника кока. Капитан обещал забрать его на обратном пути, а пока что препоручил заботам братьев-доминиканцев. Очевидно, они заботились о мальчике хорошо, и те пряно пахнущие отвары, что давали ему по утрам, тоже сделали свое дело, и через неделю Васька совсем оправился, а еще через неделю заговорил на итальянском. Это оказалось очень легко. Все же он был, несмотря на все испытания, совсем ребенком и порядком докучал монахам – иначе зачем бы они начали учить его, распределив между собой обязанности педагогов? Математику ему преподавал брат Винсент, фанатик с бешеными глазами инквизитора; в искусствах наставлял брат Себастьян, юный и нежный, как девушка, сам талантливый поэт; географии обучал брат Чезаре, обезноженный параличом толстяк, в прошлом сам объездивший весь мир, несший свет Христов языческим племенам. Брату Сальваторе полагалось читать воспитаннику курс богословия, но остановились они на пяти доказательствах[7], а вслед за тем перешли на изучение иных наук, к богословию имеющих отношение косвенное. Мальчик привязался к брату Сальваторе, его старое, словно выдубленное лицо, сухие, как у мумии, руки и нездешний свет на дне черных глаз внушили ему доверие, и он рассказал ему все о себе. Брат Сальваторе не только поверил, но и обрадовался:

– Бог привел тебя сюда, дитя мое. Отложим Кампанеллу и Экхарта, я научу тебя всему, что знаю сам. Тебе пригодится это горькое, тайное знание, ведь вся твоя жизнь будет борьбой со злом. Знаешь, нынче многие полагают, что дьявол существует только лишь в человеческих душах, что черную суть его составляем, словно мозаику, своими грехами мы все. Старые и молодые, дети и женщины, праведники и грешники… Я не вижу конца этому заблуждению и имею основания предполагать, что далее оно лишь укоренится и – увы! – слишком дорого обойдется человечеству! Чаю не дожить до этого момента…

Мальчик не ошибся в выборе. Брата Сальваторе в монастыре считали чудаком, почти еретиком, почти сумасшедшим. Но все прощалось ему – отчасти из-за преклонных лет, отчасти из-за того, что он был сказочно богат, и все его состояние со временем должно было отойти ордену. Вот каков был новый наставник послушника!

Монах-доминиканец, гордившийся древностью своего рода, учил его тому же, что и темная русская старуха Анисьюшка. Он огранил данный мальчику с рождения дар видеть, он научил его, как жить с этим, чтобы не сойти с ума и, самое главное, чтобы люди не сочли его безумцем. Потому что там, за стенами обители доминиканцев, шла другая жизнь и властвовали иные законы… Здесь же была тишина, нарушаемая порой глубокими аккордами органа, доносящимися из храма. По кельям таились шорохи и тени, из углов тянуло прелой сыростью. Монастырь наполнен был мрачноватыми тайнами и пронизан духом Средневековья. Обширный подвал, наполовину занятый под винное хранилище, наполовину заброшенный, таил свои неприятные секреты – то тут, то там виднелись вделанные в потолок и стену кольца и крюки. К ним приковывали кого-то? Или располагались здесь приспособления для пыток? Об этом знать не хотелось. Впрочем, узнав о страхах ученика, брат Сальваторе только рассмеялся.

– Некогда там хранили колбасы, окорока и сыры – дабы до них не добрались крысы, – а вовсе не подвешивали несчастных узников.