Книги

Семья. О генеалогии, отцовстве и любви

22
18
20
22
24
26
28
30

— В каком смысле?

— Ты играешь с красными и зелеными эльфами, — пояснил Майкл. — Взгляни на них.

Стоя рядом и рассматривая свою фотографию, которая, сколько я себя помню, была частью истории моей жизни, я впервые осознала истинное значение того, что видела. Ошибки быть не могло. Красные и зеленые колпачки эльфов имели форму рождественских елок. Цвета на портрете были традиционно рождественскими, вплоть до моего черного с красным платья. Это не был портрет, заказанный еврейской мамой из Нью-Джерси. Это был портрет, специально снятый для рождественской рекламы.

— У тебя есть еще фото, где ты в том же платье? — спросил Майкл.

Нет. Таких фото у меня не было. Возможно, Иосиф Шнайдер позвонил матери и предложил привезти меня в студию, чтобы попробовать снять для рекламы «Кодака». Или вполне возможно, что мама сама выдвинула мою кандидатуру. Она презирала мамаш, уверенных в гениальности собственных детей, поэтому ни за что бы в этом не созналась. Но когда представилась возможность, она не могла преодолеть соблазн и не поддаться искушению огней рампы. Ее дочь, доставшаяся ей в нелегкой борьбе, такая удивительно милая, такая неожиданно блондинистая, выставлена на всеобщее обозрение как образцовый, даже знаковый американский ребенок. Когда она в тот день возвращалась из города домой, ее мозг усиленно разрабатывал правдоподобное оправдание, в которое бы поверил мой отец. Мать, положив глаз на что-то, чего сильно хотела, была довольно убедительна. «Пол, ни за что не поверишь, что с нами случилось! Люди из „Кодака“ хотят взять Дани на свой праздничный плакат! Разве не смешно?»

Ее блуждающий взгляд, искусная улыбка во весь рот. Ее самоуверенность, манера говорить так, словно каждое слово заранее отрепетировано. Его сгорбленные плечи, опущенные уголки рта. Ощущение, что он всегда был где-то далеко. Ее злость. Его печаль. Ее ломкость. Его хрупкость. Их яростные скандалы. Разговоры резким шепотом за закрытой дверью спальни. Ребенком — не намного старше, чем я была, когда играла с эльфами и зелено-красными вагончиками, — я прижималась ухом к той двери. Я напряженно прислушивалась. «Ваши родители должны были знать, — сказала Уэнди Креймер. — Ваша мать должна была знать». Мать похоронена на кладбище недалеко от побережья Джерси. Кости отца покоятся на семейном участке Шапиро на кладбище в бруклинском районе Бенсонхёрст. А я напряженно прислушиваюсь и сейчас.

25

Самое жаркое лето за всю задокументированную метеорологическую историю стало для меня сезоном тщательно составленных писем. Сидя дома в самой прохладной и темной комнате, я излагала свои необычные просьбы и обращения. Первое письмо было адресовано Хаскелу Лукстайну, высокоавторитетному нью-йоркскому раввину, знавшему моего отца. Я написала ему, что сделала потрясающее открытие о своем происхождении и что хотела бы поговорить с ним о галахе — он как никто подходил для беседы в этой области.

Я написала ребе Лукстайну почти в тот же момент, когда он оказался в весьма противоречивой ситуации. Его пригласили произнести благословение на Республиканской национальной конвенции, и то, что он принял это приглашение, вызвало смятение у многих членов его синагоги в Верхнем Ист-Сайде. И хотя давать благословение он передумал, он все еще, видимо, разбирался с нежелательными последствиями. Отправив ему мейл, я не была уверена, что он найдет в себе силы со мной встретиться. Ему было восемьдесят четыре года. Но долго ждать я не могла. В тот же день я получила ответ с приглашением посетить его офис, находящийся в школе «Рамаз»[38] — иешиве, основанной его отцом.

Утром перед встречей с раввином я перебрала весь гардероб в поисках самой скромной юбки. День был очень жаркий. Самая длинная из моих летних юбок заканчивалась сантиметров на пять выше колен. Кроме того, мне следовало прикрыть плечи. Я смотрела на свое отражение в зеркале спальни, вертясь перед ним и так и сяк, удрученная тем, что выглядела неподобающе. Это было знакомо — чувство своего несоответствия, которое охватывало меня каждый раз, когда я оказывалась в религиозном обществе.

Асфальт в центре, возле офиса ребе Лукстайна, переливался на солнце. Два припаркованных грузовика почти полностью перегородили проезд на углу Лексингтон-авеню и 85-й улицы. Я приехала раньше времени и ждала под навесом через дорогу от входа в «Рамаз». У меня в который раз кружилась голова и путались мысли. Заработал бурильный молоток, я вздрогнула. Волновалась перед встречей с Лукстайном. Когда мои родители совершали поездки в Филадельфию, он был молодым раввином. Мог ли папа спросить его совета по галахе? Могли ли у него быть какие-либо сведения об обстоятельствах, связанных с моим зачатием? Или нет? Вдруг Лукстайн вообще ничего не знал, потому что ничего не знал и сам отец?

Часть истории жизни моего папы хранилась через улицу, за стенами здания из красного кирпича, упирающегося в нарядную синагогу. Он, вероятно, с первой женой, матерью Сюзи, посещал службы в синагоге Кехилат Йешурун. Я представляла их себе красивой парой — в самой нарядной по случаю Шаббата одежде входящими рука об руку в арочные двери. Возможно, он ходил туда и со второй женой, Дороти, пока болезнь не взяла свое. Уже потом, с моей мамой, папа оставил общину и переехал в Нью-Джерси, чтобы начать новую жизнь.

Со мной всегда случалось так, что в синагогах, когда я слышала мелодии и слова определенных молитв и песнопений, мне звучал голос отца, звучал прямо в ухе, как будто он не ушел от нас многие десятилетия назад. Adon olam, asher malach[39]. Я ощущала его присутствие в храмах, где он чувствовал себя свободнее всего. Я слышала его и сейчас, стоя метрах в девяноста от закрытых дверей Кехилат Йешурун. Чувствовала гладкую потертую ткань его талита[40], шелковистую бахрому, с которой я игралась, когда была совсем маленькая. B’terem kol, y’tzir nivra[41]. Как могло случиться, что я, будучи так близка с папой, чувствовала себя в его мире не в своей тарелке?

Охранник впустил меня в здание, я медленно поднялась по лестнице в кабинет Лукстайна. В помещении стояла тишина. Занятий в школе не было. Я сидела в приемной и листала номера журнала «Эрец»[42]. Потом вытащила из сумки мобильный и послала сообщение Майклу. Во всем здании не найдешь юбки короче моей самой длинной.

Ребе Лукстайн оказался человеком небольшого роста с подстриженной белой бородой. Он пригласил меня в свой захламленный и заставленный книгами кабинет. На дальней стене, за письменным столом, висел портрет Иосифа Соловейчика — этот раввин тоже был горячо любим в нашей семье и был нам близок. Соловейчика многие считали величайшим вождем современного движения традиционной религии двадцатого века. На полу возле двери стояла огромная фотография с Лукстайном в свитере и бейсболке «Нью-Йорк Метс»[43] у скамейки запасных на Сити- Филд. Видимо, один из владельцев клуба был прихожанином.

Он сел на стул лицом ко мне.

— Кажется, я знаю, зачем вы пришли, — начал он.

Знал ли он? Я лишь упомянула, что у меня возник вопрос об отцовстве. Что он мог из этого почерпнуть? Я собралась с духом, чтобы выслушать, что он хочет сказать.

— У вашей матери был первый брак, до отца, — продолжал он, — и вы переживаете, что ей не дали гет.

Гет — это еврейский развод. Раввин все обдумал. С каким еще вопросом могла я прийти к нему? В тот момент я поняла, что Лукстайн ничего не знал. Он не хранил тайн прошлого и не стоял перед нравственным выбором, рассказывать ли правду о делах давно минувших дней. Я почувствовала сильнейшее облегчение. Как же отчаянно я верила, что отец жил в полном неведении, как и я.