Лисий Нос тогда был заполнен плотно заросшими сосновыми рощами, малиновыми зарослями и кружевной архитектурой дореволюционных дачных усадеб в неоготическом стиле. Сейчас облик этого места очень изменился, но я много лет спустя нашла свой “Лисий Нос” на юрмальском побережье, тут очень многое напоминает старый, неразрушенный дачный мирок ленинградского побережья Финского залива.
Гостиная комната на нашей даче была центром жизни: здесь накрывался стол в праздничные дни, и главное – здесь стоял телевизор, вокруг которого протекали дачные вечера. Старинная купеческая мебель с потускневшим черным лаком на деревянном ажуре, вышитые алые розы на большом застекленном панно, обязательная кружевная накидка на телевизор и расставленные на ней белые слоники – всё это вошло в память и со временем стало милым и очаровательным.
С бабушкой Таней отношения были непростыми. Она до конца жизни так и не смогла смириться с тем, что ее дочь вышла замуж за еврея, это ее оскорбляло, и весь пыл своей ненависти она направляла на меня – благо я была под рукой. Мама приезжала раз в год, папа не приезжал в бабушкин дом никогда, а я, оставленная под бабушкино опекунство на лето, была прекрасной мишенью для оскорблений и нелюбви. Надо сказать, ей удалось взрастить во мне ответную нелюбовь и страх, рождаемый генетической половиной моего полуеврейского организма. Те несколько лет, проведенные в бабушкином доме в Ленинграде в первые годы моей учебы в хореографическом училище, нас не примирили, а наоборот – упрочили наш антагонизм и неприятие друг друга.
Бабушка Таня, Татьяна Фёдоровна, была из зажиточного крестьянского рода, из-под Рязани, приехавшая после раскулачивания в Ленинград, выучившаяся и получившая работу крановщицы на адмиралтейских судостроительных верфях. Нрава она была сурового, ругаться умела залихватски, по-мужски, что явно было влиянием ее тяжелой службы. Когда я поступила в училище, заостренность наших отношений стала еще очевидней: занятия балетом были делом презираемым и профессией не считались, несмотря на то что мама моя и была танцовщицей; она, в глазах бабушки, хоть и занималась делом легкомысленным, но была успешным и главное – “хорошо оплачиваемым специалистом”, и это хоть отчасти, но примиряло бабушку с профессией дочери. Я же была инородцем, будущее мое было туманным, всё во мне было чужим. Мое пребывание в бабушкином доме взрастило ощущение нахлебницы, хоть мама регулярно отсылала бабушке деньги на мое проживание-пропитание. Бабушка Таня всегда зорко следила, сколько ложек сахару я кладу в чай, сколько сметаны – в борщ, сколько съедаю хлеба. Я мучилась и старалась сберечь десять– пятнадцать копеек, чтоб купить буханку хлеба, съесть ее всухомятку по дороге домой и прийти к бабушке не голодной.
Но летом, в Лисьем Носу, противовесом была двоюродная бабушка – Лиза, относившаяся ко мне с нежностью и заботой, благодаря ей эти летние недели не были так безнадежны. Она меня баловала, тайком от своей сестры иногда быстрым движением засовывала мне в ладонь рубль или три, что было роскошью – можно было потратить их, ни перед кем не отчитываясь.
На праздники в бабушкином доме обычно собирались или родня, или земляки – рязанские. Накрывался стол с незатейливыми угощениями под водочку, и после третьей-четвертой рюмки начинались песни. Пели только русское, фольклорное, с характерными завываниями и вскрикиваниями, потом пускались в пляс. При любой возможности убежать из-под зорких глаз бабушки Тани я исчезала на волю.
Улица Росси
В училище я поступила по блату. Желание танцевать было у меня всегда, сколько я себя помню, и если у одних детей это связано с желанием двигаться, то у меня – с желанием существовать с музыкой, под музыку, рядом с музыкой. Мой красавец папа был пианистом и педагогом, может быть, потому для меня желанным и органичным с детства было слушать музыку, классическую музыку. В нашей маленькой служебной квартирке в Волгограде, куда папа с мамой уехали из Ленинграда после женитьбы, стоял кабинетный рояль, он занимал почти всю единственную комнату. По стенам жались две кровати, одна моя, другая мамы с папой; чтобы выйти на балкон, надо было протискиваться между роялем и подоконником. В коридоре стоял шкаф, в угол между ним и дверью в комнату мама меня ставила после провинностей. Наказывала она меня частенько, и не потому, что я была таким сложным ребенком, вовсе нет, а потому, что мама предпочитала меня воспитывать безапелляционно. Папа занимался по утрам, а во второй половине дня к папе приходили ученики, звуки рояля растекались по дому до вечера. Потом после дневных репетиций приходила мама и забирала меня на вечерний спектакль, в театр музыкальной комедии, где она была солисткой балета. Так, существование в музыкальной ауре длилось почти круглосуточно. Если меня не забирали папины родители, мои любимые бабушка Анна Евсеевна и дедушка Пётр Иммануилович, которые жили в это время тоже в Волгограде, то я проводила дни в театре у мамы, где блуждала с утра до позднего вечера. И сейчас помню здание на высоком берегу Волги со стройными колоннами на гранитных постаментах, его прохладные, гулкие коридоры, репетиционные залы, плюш кресел и занавеса, запах грима и пыли, вид из окон на волжскую набережную. Я очень гордилась, что у меня ТАКАЯ мама, я видела, что она была самой красивой, самой элегантной, самой эффектной, и главное – талантливой, танцевавшей лучше всех! Какое таинственное наслаждение было тихо, не дыша, смотреть, как мама гримируется, надевает сценический костюм, идет за кулисы, разминается перед выходом на сцену, танцует, кланяется под бурлящие аплодисменты… Я упоенно, распахнув глаза, затаив дыхание, восторгалась всем, что имело к ней, моей маме, отношение: от тюбиков губной помады, запаха ее рук, летящей походки, красиво уложенных густых волос, низкого голоса, родинки над губой, изящных туфелек, дребезжащих колец на безымянном пальце до … Этого “до” не существует, не было предела этому восторгу. Конечно, я хотела во всём быть похожей на нее. Конечно, я хотела танцевать как она.
Было решено, что мне надо поступать в хореографическое училище имени Агриппины Яковлевны Вагановой. Я не занималась ни в детских балетных студиях, ни в кружках художественной гимнастики. На улицу Зодчего Росси, где размещалась прославленная школа балета, я явилась в красивом розовом костюмчике, со стрижкой а-ля Мирей Матье, с готовностью сделать всё, чтоб быть принятой, но эта готовность ничем не была подкреплена: я ничего не умела, была чистым листом. За год до поступления мама показывала меня Борису Яковлевичу Брегвадзе, выдающемуся танцовщику Кировского (Мариинского) театра, с семьей которого была дружна и которому поклонялась. Борис Яковлевич посмотрел на меня узкими ласковыми глазами и объяснил, что никакие подготовительные занятия не нужны – потом только сложнее будет переучивать. Мы всецело доверились его мнению. На экзаменах я была хуже всех. Я не умела поднять ногу, выворотно присесть, вытянуть подъем… зато, прыгая, я зависала в воздухе, и мне это доставляло удовольствие; выразительно, светясь счастьем, танцевала полечку. Кроме этого незамысловатого набора “умений”, было отягчающее обстоятельство: я, стесняясь своего длинного для десятилетнего возраста тела, будучи ребенком болезненно застенчивым, пряталась в сутулость, вытягивала вперед шею и смотрела исподлобья. Моя осанка не внушала обнадеживающих впечатлений на приемную комиссию, впрочем, как и всё остальное, что я могла продемонстрировать. Экзамены я не прошла. Мамы со мной в эти решающие мою судьбу летние дни не было, она была на гастролях, и я была поручена маминой подруге еще со школьной скамьи – Кате, Касичке, как я ее называла. Она, будучи художником-реставратором, возглавляла лабораторию в Публичной библиотеке, теперь именуемой Российской национальной. Я шла после своего экзаменационного провала рядом с Касичкой по величественной улице Зодчего Росси и глотала слезы, идти до библиотеки было недалеко, и, когда мы оказались в просторном кабинете лаборатории, сдерживать их уже не было сил. В результате были подняты все связи, и на следующий день я снова была в училище: Борис Яковлевич Брегвадзе показывал меня сначала художественному руководителю училища Фее Ивановне Балабиной, потом директору – Валентину Ивановичу Шелкову, они смотрели на меня с вежливым интересом и, поддавшись пламенным уговорам Бориса Яковлевича, провозгласили – принять!
Михайловы
Первые годы я очень скучала по маме, мне было плохо. Во мне прорастал комплекс одиночества, моя природная застенчивость обретала черты тягостные, прежде всего для меня самой. Я боролась, приспосабливалась… Жизнь в Ленинграде была полна событий, они происходили каждый час, их плотность, их насыщенность была невероятной.
Жила я у Касички. Ее отец, будучи комендантом Консерватории, когда-то получил квартиру во дворе этого наполненного музыкой здания. Теперь Касичка жила здесь одна, войти в квартиру можно было, только пройдя через служебный вход Консерватории, потом несколько коридоров и дверей – и ты оказывался в закрытом консерваторском дворике. Квартира эта была замечательна своей атмосферой: звуки, несущиеся из окон, коридоров, классов, переливаясь, складывались в полифоническую симфонию, звучавшую с раннего утра до позднего вечера. В гостиной стояло огромное вольтеровское кресло, в котором я помещалась, как в домике, вся целиком, и которое впоследствии переехало в маленькую квартирку на проспекте Ветеранов, в дальнем районе города, которую Касичка получила взамен своей консерваторской. Катя была человеком ярким, красивым, талантливым, прекрасно образованным; обладая отличным слухом и голосом, закончив музыкальную школу при Консерватории, она колоритно пела, заразительно смеялась, закидывая голову, всегда была душой компании, а главное – любила меня. Я любила ее. Катя прошла ребенком все блокадные ленинградские дни, и, вероятно, эта тяжелая часть ее биографии оставила в ее сердце самый незаживающий след и отразилась на всей последующей ее жизни. Редко она коротко и сухо рассказывала мне о том, как ребенком дежурила с отцом на крыше Консерватории в составе войск МПВО – местной противовоздушной обороны. Их задача была во время налета на город находиться на крышах домов и успевать сбрасывать вниз в кучи песка зажигательные авиабомбы, пока те не успевали сработать. Счет шел на секунды. Многие, в случае промедления, погибали прямо на крышах домов от ожогов и осколков. После войны Катя была награждена медалью “За оборону Ленинграда”. Не имея своей семьи и детей, она всю заботу и нежность направила в мой адрес, и огромной частью своих радостей, своих знаний, своих счастливых дней я обязана именно ей. Каждый день я приходила к ней на работу в Публичную библиотеку и проводила часы в отделах редких книг, рукописей и эстампов, “Кабинете Фауста”, Библиотеке Вольтера, художественно-реставрационных лабораториях и, конечно же, в закрытых фондах. Я бродила по залам библиотеки беспрепятственно, меня все служащие знали и пускали туда, куда без специального пропуска вход был закрыт. Тогда я не знала ценности существования здесь, просто мне было тут всё интересно. Многое казалось таинственным, загадочным, манящим древностью и запретностью. Здесь, в закрытых фондах, я впервые увидела альбомы с фотографиями балетов Джорджа Баланчина, Курта Йосса, Пины Бауш, Басби Беркли, Марты Грэм, Мерса Каннингема… Здесь я держала в руках уникальные рукописи и бесценные издания. Я, как бездонный сосуд, наполнялась знаниями, которые поглощала с жадностью.
Рядом со служебным входом в библиотеку располагалась знаменитая кондитерская “Метрополь”, Касичка, прошедшая через голод блокады, с радостью баловала меня свежайшими булочками и пирожными, несмотря на запреты педагогов, борющихся за прозрачность будущих танцовщиц.
Касичку всегда с энтузиазмом приглашали в различные застолья, празднования, вечеринки, она всегда делала атмосферу праздника, сыпала искрометными рассказами и анекдотами, демонстрировала пародии на оперных див, юмористически выплясывала фрагменты из классических балетов. Постепенно потребность в алкоголе стала непреодолимой, и на моих глазах происходило угасание яркого, талантливого человека. Если первые годы моей ленинградской жизни с Касичкой я хохотала вместе со всеми над ее праздничными представлениями, то со временем я стала стесняться ее пьяной веселости, тяготиться и избегать. Тяжелый алкоголизм Кати послужил причиной нашего расставания, наполнил горечью растворившуюся в нем привязанность и любовь. Все попытки помочь, вытащить, уберечь не имели успеха…
Катя училась с мамой в одной школе, в их классе было еще несколько девочек, с которыми мама не расставалась на протяжении всей своей жизни, которые вошли впоследствии и в мою жизнь. Девочки принадлежали к разным сословиям, но были дружны и часто бывали в доме одной из них – Лизы Михайловой, в семье, корни которой уходили в древний дворянский род Сомовых-Михайловых, знаменитый выдающимися деятелями науки и искусства. Я появилась в доме Михайловых лет в восемь, прежде я не видела подобных домов и подобных людей. Сидя за огромным, изысканно сервированным обеденным столом, я напряженно пыталась не ошибиться в том, какой вилкой можно есть то или иное блюдо, как пользоваться фужерами и вереницей ножей, когда и как можно выйти из-за стола, как обращаться к хозяевам дома и к гостям… Скоро этот дом станет мне родным, люди, здесь обитавшие и приходившие в гости, сформируют меня, научат многому, расскажут запретное, отшлифуют и разовьют мои знания, воспитают мой вкус и пристрастия.
Дядя Женя был абсолютным главой семейства; внук Андрея Ивановича Сомова – выдающегося искусствоведа и музейного деятеля, более 22 лет являвшегося хранителем Эрмитажа, племянник художника Константина Сомова, он был утонченно красив, его аристократичные тонкие пальцы притягивали мой взгляд, благородный профиль завораживал, а за короткой фразой в “Википедии”: “С 1918 года неоднократно арестовывался (без предъявления обвинений). В последний раз был арестован после нападения Германии на Советский Союз, чудом остался жив” – простирается трагическая биография этого удивительного человека – Евгения Сергеевича Михайлова, дяди Жени, искусствоведа, оператора, кинорежиссера, фотографа. Жена его – тетя Тося, трогательная, обволакивающая всех своей любовью и заботой, была хранительницей этого дома. Лиза и старшая ее сестра Аля – их дочери. Жили они на улице Писарева в огромной коммунальной мансарде, в двух больших комнатах, которые получили от советской власти взамен на родовые особняки и имения. Стены комнат были заполнены выдающимися произведениями живописи, вся мебель, все детали быта дышали благородной стариной.
Часто дом был полон гостями, я слушала, внимала, вглядывалась, накапливала, запоминала. Постоянным гостем и приятелем дяди Жени был Эдгар Михайлович Арнольди – один из первых отечественных киноведов и историков кино, красиво говоривший о Лиллиан Гиш, Мэри Пикфорд, Алле Назимовой, Уолте Диснее. Арнольди был редактором и сценаристом киностудии “Леннаучфильм”, автором книг и статей о советском и зарубежном кинематографе, написавшим чудесную книгу “Жизнь и сказки Уолта Диснея”. Эдгар Михайлович всегда общался со мной подчеркнуто галантно, давая мне возможность чувствовать себя пусть еще маленькой, но женщиной. Всегда аристократично утонченный, всегда рассыпающий вокруг себя запах терпкого заморского одеколона, он был интереснейшим рассказчиком, слушала я его восторженно, затаив дыхание.
Помню прозрачные глаза и тихий, струящийся голос Марины Басмановой и непоседливого Андрюшу, ее сына, рыжеволосого в своего великого отца, Иосифа Бродского. Приезжали родственники Сомовых-Михайловых из Москвы, редко из Парижа, куда эмигрировала часть семьи, – все в этом доме были неординарными, с потаенными историями биографий, о некоторых фрагментах которых не принято было говорить.
Первое время я чувствовала себя в доме Михайловых провинциальной дикаркой. Садясь за обеденный стол, я с испугом смотрела на ряды вилок и ножей, выстроившихся рядом со старинными тарелками и фужерами, пугающими блеском и красотой. Необходимость весь обед или ужин держать спину и не позволять себе позы мало-мальски вальяжные; необходимость оставаться за столом, пока хозяйка не даст знак окончания трапезы; необходимость испрашивать разрешения выйти из-за стола в самом крайнем случае; необходимость управляться с приборами, не делая громких звуков и суетливых движений; необходимость быть внимательной к застольному разговору, потому как в любое мгновение кто-либо может обратиться к тебе с вопросом или каким-либо высказыванием… Весь уклад жизни в этом доме дисциплинировал, концентрировал, приучал к собранности и вниманию.
В воскресенья мы ездили за город. Это могли быть и Павловск, и Пушкин, и Ораниенбаум, Петергоф, Стрельна, Гатчина… Бралась сумка со снедью и обязательно книга, которая становилась смыслом поездки. Любой привал использовался для чтения вслух. Читала Аля. Ее монотонная, отстраненная манера произнесения текстов действовала на меня околдовывающе. Особенно неординарно Аля читала поэзию, которую прекрасно знала, которой жила. Именно Аля принесла в мое детское существование Ахматову, не школьного Пушкина, тогда еще запрещенных Цветаеву и Пастернака. В этом доме меня научили понимать живопись, рисунок, акварель, фотографию… В этом доме привили необходимость читать, изучать, наблюдать, вслушиваться. Мы ходили в Большой зал Филармонии на все знаменательные музыкальные события, это было частью познания мира и человека. Когда мне требовалась помощь в учебном процессе, будь то математика или русский, Аля с невероятным терпением занималась со мной, вытягивая из троек и двоек. В одиннадцать лет меня отвели в эрмитажную воскресную школу. Несколько лет каждое воскресенье я приходила в Эрмитаж и вместе с группой ровесников бродила по залам музея, вслушиваясь в рассказы экскурсовода, всматриваясь в великие полотна, в сочетания линий и цвета, расшифровывая смыслы. Самое чудесное – когда музей закрывался для обычных посетителей и мы, дети, оставались в гулких, пустынных залах одни… и тогда фантазия вскипала, представлялись сценки из дворцовой жизни, где я была главным участником и главным действующим лицом. Я знала каждый закоулок, каждый коридор этого величайшего музея, и если первое время безлюдность залов вызывала страх, то со временем это стало главным, манящим соблазном.