Ты помнишь первый допрос? Бауэра не сломили ни твоя уверенность, что он сапером никогда не был, ни показания Томашека. Скорей всего Томашек заставил его еще упорней отрицать все — живой свидетель был страшен, он олицетворял неминуемое возмездие. А реальных, прямых улик у нас не было, это он тоже понимал. Когда ты приказал увести его и пообещал отдать в руки ваших контрразведчиков, меня это мало успокоило. Я боялся, что он уйдет от виселицы. Нужно было заставить его заговорить, и единственный дуть, который я нашел, ты наверняка отверг бы. Поэтому я пошел на риск.
Поздно ночью в подвале, куда мы посадили Бауэра, я устроил небольшой спектакль. Мы раздобыли крепкое дубовое кресло с подлокотниками, похожее на те, которыми пользовались в гестапо. Мы раздели Бауэра до исподнего и крепко привязали к этому креслу — руки, ноги — все так, как делалось у них.
Янек зажег паяльную лампу и направил ее на клещи, плоскогубцы, шило, гвозди — на все, что нашлось в инструментальном ящике. Было в этом что-то от дешевой самодеятельной театральщины. Я боялся, что Янек начнет ржать в самый неподходящий момент. Но в целом обстановка для привязанного Бауэра получилась многообещающая. Лампа угрожающе шипела, металл стал наливаться малиновым жаром, запахло окалиной. Янек снял с себя рубаху, и его волосатые руки выглядели устрашающе даже без всяких инструментов.
Я хорошо знал, как пытали в гестапо, и с видом специалиста излагал программу «допроса»: показывал ногти на руках Бауэра и делал дергающие жесты, тыкал в места, куда будем потихоньку вгонять иголки.
В успехе я не сомневался. Я знал, что он все выложит до того, как мы поднесем к нему какую-нибудь раскаленную штуковину. Он не мог не помнить, как корчились его жертвы, сидя в таком же кресле. Потому и страх перед пыткой у него должен был быть во много раз сильней. Палачи не могут не быть трусами, никакой внутренней точки опоры для сопротивления физической боли у них нет.
Я вижу, как ты морщишься, читая эти строки. Да и я сейчас дивлюсь, как пошел на такое. Впрочем, так же дивлюсь, вспоминая, с какой легкостью убивал из засады каждого, кто попадал в прорезь мушки. Когда ненависть уходит из сердца в архив воспоминаний, многое становится непонятным.
Ты спросишь: «А если бы он не испугался? Пытал бы ты его?» Нет, конечно. В этом заключался риск: а вдруг не испугается? Пришлось бы со стыдом сворачивать свой балаган и признаться в поражении.
Но когда Янек черными рукавицами подхватил раскаленные клещи, плюнул на них и слюна, пискнув, мгновенно испарилась, в глазах Бауэра я увидел такой страх, какой появлялся только в лагере у людей, отправляемых в крематорий. Он красноречиво задергал головой: «Не нужно, так скажу».
Как я и ожидал, он заговорил, как на исповеди. Он не только подтвердил все, что говорил Томашек, но дополнил его, уточнил, вспомнил детали. Вот тут-то и сказалась моя неопытность и неуверенность. Вместо того чтобы держать его под угрозой и задавать новые вопросы, я приказал Янеку погасить лампу, записал показания Бауэра, получил его подпись и только предупредил, что если он завтра перед тобой пойдет на попятную, я уже одним показом орудий пытки не ограничусь.
Прозрел я на следующий день, но было уже поздно. Когда тебя осенило, что это он убил Терезу, я ни минуты в этом не усомнился. Он стал врать, и я напомнил ему, что паяльная лампа осталась на месте и клещи будут пущены в ход. Он снова заговорил. Тогда только я сообразил, что вчера он бросил нам кость и мы ею удовлетворились. Возникло подозрение, что признание в убийстве Терезы — вторая кость, что он еще многое скрывает. Но ты торопился закончить допрос и не дал мне времени для нового, разговора с ним в подвале. Ты отправил его к своим прокурорам, и не думаю, что им он сказал больше.
А как много важного могли бы мы узнать тогда же, двадцать лет назад! В Бауэре жила еще дисциплина гитлеровской шайки, секрет всей организации людоедов он скрывал до последнего, и он ушел в могилу со своей последней тайной.
О себе он рассказал почти все. Скрыл самую малость, которая казалась нам несущественной. Он не признался, что фамилия у него чужая, что никакой он не Бауэр. И мы не настаивали, поверив дешевой сказке, что он присвоил документы своего покойного брата, который действительно был солдатом и сапером. А в этой «малости» таилась та ниточка, которая вела в святая святых последнего гитлеровского заговора.
Если бы заставили его признаться, что он не Бауэр, а Бергер, мы бы вспомнили, что под такой фамилией на кладбище Содлака рядом с другими похоронен штурмбанфюрер. Мы бы задумались: как же так? Бергер похоронен, и Бергер жив, сидит перед нами? Кто же лежит под его именем в могиле? Если жив Бергер, то, может быть, живы и остальные «захороненные» в Содлаке? В таком случае нужно огласить их имена, объявить розыск, не дать уйти! Ничего этого мы не сделали: не узнали, не задумались, не подняли тревоги.
Сколько усилий пришлось потратить, сколько лет ушло, прежде чем тайное стало явным. Конечно, легко быть умным сейчас, владея засекреченными документами, располагая данными о пластических операциях, фиктивных захоронениях и прочих уловках гитлеровской камарильи. А тогда мы еще очень мало знали. В 1945 году нам казалось, что члены разгромленной фашистской банды бегут кто куда, охваченные паникой. Мы и допустить не могли, что существовал хорошо продуманный план их спасения, заранее разработанные маршруты, подготовленные убежища, подставы, проводники, деньги.
Теперь я мог бы с закрытыми глазами провести тебя по горным тропам, которые вели спасавшихся эсэсовцев в деревушки Австрийских Альп, в монастыри северной Италии, в порты, откуда открывались дороги в заповедники Латинской Америки и Южной Африки. Канцелярия Бормана спасала свои кадры не из слюнявой жалости к сообщникам. Она смотрела далеко вперед, в наш сегодняшний день, когда каждый уцелевший нацист снова стал козырной картой в руках реваншистов.
Помнишь, мы удивлялись, почему Хубе и компанию оставили в Содлаке, зная, что туда придут советские войска. Очень просто! Если бы эта кучка физически здоровых убийц, чьи имена и лица были хорошо известны, стала метаться между лагерями для военнопленных, дело могло кончиться для них печально. Даже попав к американцам, они в те месяцы не были гарантированы от суда и наказания. Слишком велик еще был накал борьбы, слишком громко стучал в сердцах народов пепел Освенцима и Майданека.
У Герзига было спокойней. У него при желании можно было вообще освободиться от своей физиономии и взамен получить другую.
Но и не в этом самое существенное. Вовсе нет. Уж очень ценными были кадры, доверенные Герзигу. Спасти их нужно было наверняка. И спасти так, чтобы они… исчезли. Для этого их нужно было обеспечить чужими, но полноценными документами. Не фальшивками, а подлинниками. Чтобы при проверке не всплыло настоящее имя того же Бергера, его нужно было похоронить. И не где-нибудь на поле боя, под случайным кустом, а на приличном кладбище. И закрепить факт смерти свидетельством авторитетной клиники. И зафиксировать этот факт в официальном порядке, в полиции.
В случае каких-либо сомнений достаточно было назвать кладбище и город, в котором бдительно следит за порядком русский комендант…
Нам с тобой не хватило прозорливости. Среди других мы упустили Хубе. Так же, как Бергер, он был похоронен и остался живым…