«Государь!
Мы, рабочие и жители города С.-Петербурга, разных сословий, наши жены, дети и беспомощные старцы-родители пришли к тебе, государь, искать правды и защиты.
Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, мы подвергаемся надругательствам, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать.
Мы и терпели, но нас толкают все дальше и дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душат деспотизм и произвол, мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук».
Распевая религиозные и патриотические песнопения, массы, руководимые Гапоном, подошли к Зимнему дворцу. Если бы Гапон знал, чем может все кончиться, он конечно же повернул бы назад или приказал бы толпе рассеяться. В 1905 году он был сравнительно молодым человеком 32 лет. Обладая благообразной внешностью и ораторским даром, он оказался на гребне истории, полный наивной уверенности в силе убеждения, но, желая устранить все беды и язвы России, он не имел никакой поддержки — у него не было ни сил, ни влияния. Он казался царской полиции настолько безобидным, что до событий Кровавого воскресенья она довольно благожелательно относилась к нему.
Гапон оставил нам отчет об этом дне. Мы должны представить, как он, пылая воодушевлением, шел по улицам Санкт-Петербурга, молодой священник, готовый к мученичеству, Ганди начала XX века, чье красивое аскетическое лицо кусал русский мороз, а ледяной ветер развевал черную бороду.
«Мы пойдем прямо через ворота или кружным путем, чтобы не столкнуться с солдатами?» — спросили меня. «Нет, только сквозь них! — хрипло крикнул я. — Смелее! Свобода или смерть!» Толпа закричала в ответ: «Ура!» И мы двинулись вперед, сильными и торжественными голосами затянув царский гимн «Боже, царя храни!». Но когда мы подошли к строчке «Храни Николая Александровича», несколько человек, которые принадлежали к Социалистической партии, злонамеренно заменили ее словами «Храни Георгия Аполлоновича» (Гапона), пока остальные просто повторяли слова «Свобода или смерть!». Процессия двигалась компактной массой. Передо мной шли два моих охранника, молодые ребята, с лиц которых тяжелая трудовая жизнь еще не стерла юношеской непосредственности. По бокам толпы бежали дети. Некоторые женщины настаивали на праве идти в первых рядах, чтобы, как они говорили, защищать меня своими телами, и приходилось буквально силой оттеснять их. Могу также упомянуть многозначительный факт, что с самого начала полиция не только не вмешивалась в ход шествия, но шла вместе с нами с непокрытыми головами из уважения к религиозным эмблемам. Двое городовых из местного участка с обнаженными головами двигались перед нами, устраняя любое препятствие нашему шествию и заставив несколько экипажей, что встретились нам, свернуть в сторону. Таким образом мы подошли к Нарвским воротам. По мере движения толпа становилась все плотнее, пение все громче и выразительнее, а окружающая обстановка все драматичнее.
Наконец мы остановились в двухстах шагах от солдат, преграждавших нам путь. Шеренги пехотинцев перекрыли дорогу, а перед ними гарцевал эскадрон, блестя саблями на солнце. Неужели они осмелятся напасть на нас? На мгновение мы заколебались, но потом снова двинулись вперед.
Внезапно эскадрон казаков с обнаженными саблями галопом рванулся к нам. Значит, они хотят устроить тут бойню! Не было времени ни размышлять, ни строить планы или отдавать приказы. Казаки приближались к нам, и тревожные крики звучали все громче. Наши передние ряды расступились перед ними, расходясь направо и налево, и всадники пришпорили своих лошадей. Я видел, как взлетали и опускались нагайки, как мужчины, женщины и дети падали на землю, словно подрубленные деревья, слышал, как стоны, крики и проклятия наполняли воздух. Невозможно было понять, чем объясняется лихорадочное возбуждение этих действий. По моему приказу передние ряды, пропустив казаков, которые пробивались все дальше и дальше, достигнув наконец конца шествия, снова сплотились.
И снова мы двинулись вперед, полные торжественной решимости и ярости, что бушевала в наших сердцах. Казаки развернули коней и начали с тыла пробиваться сквозь толпу. Они прорезали всю протяженность колонны и галопом вернулись к Нарвской заставе, где — пехота разомкнула ряды и пропустила их — снова выстроились в шеренгу. Мы продолжали идти вперед, хотя угрожающе взметнувшиеся штыки, казалось, символически указывали, какая нас ждет судьба. Печаль стиснула мое сердце, но страха я не испытывал. Прежде чем мы начали шествие, мой дорогой друг, рабочий человек К., сказал мне: «Мы готовы пожертвовать жизнью». Быть по сему!
Теперь мы были не далее чем в тридцати метрах от солдат. Нас отделял от них только мост через Таракановский канал, по которому проходила граница города. И вдруг без какого-либо предупреждения, без секунды промедления до нас донесся сухой треск ружейного залпа. Потом уже мне рассказывали, что раздался сигнал горна, но мы не расслышали его за голосами поющих, но даже услышь мы его, то не поняли бы, что он означал.
Васильев, с которым я шел бок о бок, внезапно выпустил мою руку и повалился на снег. Один из рабочих, которые несли знамена, тоже упал. И тут же один из двоих городовых, о которых я уже упоминал, закричал: «Что вы делаете? Как смеете стрелять в царский портрет?» Его слова, конечно, не возымели эффекта. И он, и другой офицер были расстреляны в упор — как я потом узнал, один был убит, а другой тяжело ранен.
Я тут же развернулся к толпе, закричал, чтобы все ложились, и сам распростерся на земле. Как только мы легли, раздался еще один залп, а потом два других — казалось, что стрельба идет непрерывно. Толпа сначала встала на колени и лишь потом повалилась ничком, пряча головы от града пуль, а задние ряды шествия кинулись убегать. Пороховой дым тянулся перед нами тонкой облачной пеленой, и я чувствовал, как от него першит в горле. Одной из первых жертв стал старик Лаврентьев, который нес царский портрет. Другой старик подхватил портрет, выпавший из его рук и воздел над головой, но и он был убит следующим залпом. С последним вздохом он сказал: «Пусть я умру, но увижу царя». Одному из знаменосцев пулей перебило руку. Маленький, лет десяти, мальчик, который нес церковный светильник, упал, получив пулевое ранение, но продолжал крепко держать светильник. Он попытался встать, но очередной залп добил его. Оба кузнеца, что охраняли меня, были убиты, так же как и те, что несли иконы и хоругви; теперь все они валялись, раскиданные на снегу. Солдаты специально стреляли по дворам окружающих домов, где толпа пыталась найти укрытие, и, как я потом узнал, пули, влетая в окна, поражали даже жильцов этих домов.
Наконец стрельба прекратилась. Я и еще несколько человек, которые остались невредимы, поднялись, и я посмотрел на тела, распростертые вокруг меня. «Встаньте!» — закричал я им. Но они оставались недвижимы. Сначала я не мог понять, почему они продолжают лежать. Я снова присмотрелся к ним и увидел безжизненно раскинутые руки, багровые пятна крови на снегу. И тут я все понял. Это было ужасно. И мой Васильев лежал мертвым у моих ног.
Мое сердце сжало ужасом. В голове мелькнула мысль: «И все это — дело рук нашего Малого Отца, нашего царя». Может, этот гнев и спас меня, ибо теперь я доподлинно знал, что в книге истории нашего народа открылась новая глава. Небольшая группа рабочих снова собралась вокруг меня. Оглянувшись, я увидел, что наша колонна пусть и тянулась на большое расстояние, но поредела, сбилась и многие покинули ее. Я тщетно взывал к ним, и сейчас мне оставалось лишь стоять здесь, среди небольшой толпы, содрогаясь от негодования — меня окружали руины нашего движения.
Снова мы двинулись вперед, и снова началась стрельба. С последним залпом я опять поднялся и увидел, что остался один — но все еще невредим.
Передо мной стоял туман отчаяния, и тут кто-то внезапно взял меня за руку и стремительно потащил в маленькую боковую улочку в нескольких шагах от этой массовой бойни. Мне не имело смысла протестовать. Что тут еще можно было сделать? «Для нас больше нет царя!» — воскликнул я.
Я неохотно подчинился своим спасителям. Кроме этой горсточки, все остальные погибли от пуль или в ужасе рассеялись. Мы шли невооруженными. И нам не осталось ничего иного, кроме как дождаться дня, когда виновные будут наказаны и это страшное деяние получит объяснение, — дня, когда мы снова выйдем невооруженными, но лишь потому, что оружие больше не понадобится.
В боковой улочке к нам тут же подошли трое или четверо моих рабочих, и в своем спасителе я узнал инженера, которого предыдущей ночью видел у Нарвской заставы. Он вынул из кармана ножницы и обрезал мои длинные волосы священника, пряди которых люди немедленно поделили между собой. Один из них торопливо стянул с меня рясу и дал взамен свое пальто, но оказалось, что оно в крови. И тут другой сердобольный человек снял свои потрепанные пальто и шапку и настоял, чтобы я надел их. На все это ушло две или три минуты. Инженер настоял, что я должен отправиться вместе с ним в дом друзей, что я и решил сделать.
Тем временем пространство массовой бойни досталось солдатам. Какое-то время они не обращали внимания на убитых и раненых и никого к ним не подпускали. Лишь после долгого промежутка времени они стали сваливать груды тел на сани и отправлять их или на погребение, или в больницы. Судя по заявлениям врачей, в подавляющем большинстве случаев раны носили весьма серьезный характер. Пули поражали голову или тело, раны на руках или ногах были редкостью. Кое у кого из расстрелянных было несколько пулевых ранений. Ни у кого не было найдено никакого оружия или даже камня в кармане. Врач из местной больницы, куда были доставлены тридцать четыре трупа, сказал, что вид у них был ужасающий, лица были искажены страхом и страданиями, а на полу были лужи крови».