— Наши…
— Наши?!
Он хохотал нечеловечески, и не единый звук в этом смехе не предвещал ей пощады.
— Килли… не убивай…
Тишина. Гробовое молчание.
— Не убивай… — одинокий и жалкий сип, никем не услышанный во Вселенной. Где же Создатель? Где же его помощь, когда она так нужна? Где… кто-нибудь?
Еще никогда в жизни ей не было так больно — мучительно, смертельно, до желания орать на весь свет: «Мне больно, мне больно, разве вы не видите, мне больно!»
Собственное тело более ощущать не хотелось — разбитое, чужое, страшное. Пусть все просто кончится. Лишь бы только все ушли, оставили ее в покое — не ее более — жуткое и страшное, как он сказал, месиво. Месиво, которое когда-то было человеком, женщиной. Еще этим утром нормальной женщиной.
Почему нельзя провалиться в беспамятство? Почему нельзя отключить разум хотя бы на пороге смерти?
Она лежала и дрожала, отхаркивала и захлебывалась собственной кровью, дергалась от спазмов и желания блевануть — она хотела тишины. Спасительной тишины, мягкой и теплой.
— Килли, ты еще долго?
Почему он стоял над ней? Почему не стрелял? Наверное, в собаку стрелять проще — она ведь теперь избитая собака — переломанная и выброшенная на помойку.
— Не… уби…вай.
Губы не шевелились, голос наружу не шел.
Минуты тишины. Минуты покоя, но не того, о котором она молилась, — зловещего покоя перед финальной чертой. Скрип чьих-то шестеренок, принимаемое решение, тик-так, тик-так со стены, скользящая по чужой черепной коробке в виде окончательного вывода пустая и равнодушная мысль: Оставить. Убить. Оставить. Подарить жизнь.
Убить.
— Да пошла ты!
И она заплакала. Беззвучно, одними глазами, голой израненной душой.
— Живи. Тварь. В назидание. Я добрый сегодня, видишь? Видишь?!