Ущербный разум – лишь тусклая лампада пред этим чудесным узрением, пред «солнцем бессмертным ума». <…> Там, в низинах бытия, где прозябают холодные, разум окреп и вычислил свои мерила, и там пусть царствует, – там его законное место. Но едва вспыхнуло пламя – личность тем самым изъята из-под власти разума; да не дерзнет же он святотатственно стеснять бушевание страсти.
И вот главный вывод, главный парадокс:
Вот почему Пушкин, страшно сказать, ненавидит просвещение и науку. Для Пушкина просвещение – смертельный яд, потому что оно дисциплинирует стихию в человеческом духе, ставя ее с помощью законов под контроль разума, тогда как в его глазах именно свобода этой стихии, ничем не стесненная, есть высшее благо. Вот почему он просвещение, т. е. внутреннее укрощение стихии, приравнивает к внешнему обузданию ее, к деспотизму. Эти два врага, говорит он, всюду подстерегают божественную силу:
Судьба людей повсюду та же:Где капля блага, там на стражеИль просвещенье, иль тиран…Вы видите, Гершензону самому «страшно сказать», страшно произносить эти неслыханные ранее слова. Но вот заключительный громовой аккорд:
Сколько усилий было потрачено, чтобы забелить это черное варварство Пушкина!
Ну, что вы скажете по этому поводу, Иван Никитич?
И. Т.: Да это почище того, что Гершензон написал в сборнике «Вехи»: мы должны благословлять власть, которая одна своими штыками и пулеметами охраняет нас от ярости народной. «Черное варварство Пушкина» – это трудно понять и принять.
Б. П.: О Гершензоне надо помнить, что о нем сказал внук Хомякова: один славянофил в России остался, да и тот Гершензон. Ведь и в «Вехах» он занимает особую позицию некоего религиозного народничества. Он не западник, он ищет близости со стихиями. Вспомним, что в те же годы, что «Мудрость Пушкина», он писал о Гераклите – все то же прославление огненной стихии. Или уж совсем прямым текстом – в «Переписке из двух углов» с Вячеславом Ивановым: культура – не то, что важно в первую очередь, это основная его мысль в той переписке. Я бы еще вспомнил мемуары Эренбурга, он вспоминает, как Гершензон в революционной Москве говорил ему: неужели вам не хочется сбросить с себя всё? Очень похоже на то, что Гершензон вызвал в его воображении фигуру Великого провокатора Хулио Хуренито.
И. Т.: Но все-таки, Борис Михайлович, вы согласны с тем, что сказал Гершензон о Пушкине?
Б. П.: Тут не только о Пушкине речь. Речь вообще о гении идет – гении, которому не нужна культура. Гений выше культуры, его онтология иная. Гений онтологичен, он бытиен, а не культурен. Опять же второго гения вспомним: Льва Толстого – куда как ложится в эту тему Гершензона! Мы с вами, кстати, говорили об этом, когда обсуждали Тургенева: вот Тургенев культурен, набрасывает на бездну покров культуры, но потому и не гениален. А гений выходит из бездны.
Как некий зверь апокалиптический, если угодно. Гений – не к добру. Как и герой. Помните слова Брехта: жаль страну, которая нуждается в героях. И у Пушкина есть тема, в которой эта истина является сразу в двойном, даже тройном образе: стихотворение «К морю», где вызваны образы Байрона и Наполеона на фоне бурного моря. Пушкин, что называется, был в теме, и Гершензон ее не выдумал, он извлек ее из Пушкина.
И я бы вспомнил по этому поводу Пастернака, то его стихотворение о Пушкине, которое открывает книгу «Темы и вариации». Пушкин у него предстает не вымыслом в тупик поставленного грека (то есть не культурой), а потомком плоскогубого хамита, как оспу перенесшего пески. Это от Гершензона, увидевшего в Пушкине дикаря. А еще бы я упомянул тут Цветаеву: когда она пишет, что для нее главное в Пушкине – что он негр, что он негатив, – это у нее реминисценция из Гершензона, из этой его трактовки Пушкина.
Ну а уж если мы упомянули греков с их сфинксами, то пора бы вспомнить и Ницше с его дионисийским и аполлоническим началами. Тогда получается, что Гершензон не сказал ничего нового – и ничего страшного, так сказать. Такова природа гениального творчества: парение над безднами. Память о безднах – так скажем.
Гершензона увлекли слова, я это очень хорошо понимаю. «Черное варварство Пушкина» – это именно слова, а не мысль, некая пуанта в тексте. Всякий серьезно пишущий скажет, что самое лучшее в писанине – когда не ты слова выбираешь, а они тебя ведут.
И. Т.: Борис Михайлович, вы поставили вопрос о соотнесенности Пушкина если не с последующей литературой, то с духом народа, о мистической связи литературного гения с народными глубинами. Где же народ? Связь гения с народом?
Б. П.: А вот в этой сторонности гения культуре, дискурсивному разуму и моральным усилиям. Гений демоничен – но и народ демоничен. А уж русский точно. И это хорошо чувствовали славянофилы, и Гершензон чувствовал, поскольку он шел за славянофилами. Что главное в славянофильском понимании русского народа? Его аполитичность, нежелание устраивать свою политическую судьбу, пребывание в себе, на некоей невозмущаемой глубине – в каковой у Пушкина, в гершензоновском анализе, пребывает совершенство, целостный облик бытия. А бурное вдохновение гения находит аналог в народном бунте, в разнуздании стихий. Пушкин у Гершензона предстает как бы высоким автопортретом народа. Как сам Пушкин писал о портрете Кипренского: «Себя как в зеркале я вижу, // Но это зеркало мне льстит».
Я не сказал и не скажу, что я согласен с интерпретацией Пушкина, которую дал Гершензон. Но проходить мимо нее тоже не следует. Опять же и у Мережковского нечто сходное имеется, когда он говорит о бездне вверху и бездне внизу, что это одно и то же в конечном синтезе.
И. Т.: Тютчев: «О, бурь заснувших не буди – под ними хаос шевелится!..»
Б. П.: Но Пушкин, расшевелив хаос, вызвав к жизни стихийные силы, сам этой стихией пробужденный, умел обуздать ее, дать ей пленительную гармоническую форму. Так что Пушкин с любой стороны лучше Пугачева. Но видят, видят поэты, как увидела Цветаева, одноприродность этих стихий. И вот почему не в последнюю очередь самим гениям тяжек груз их гениальности: гибель на дуэли, сумасшествие (Гоголь), самоубийства, уход (Толстого). Гений тяжелее Мономаховой шапки.
И. Т.: Борис Михайлович, наше время истекает, а мы так и не сказали еще ничего о Пушкине-стихотворце, о собственно красоте пушкинского стиха. В чем в конце концов его поэтическое величие, почему так все в России в этом согласны?