Хотя все было под стеклом, такой кошмарный запах зоны в зале этом повисал над посетителем, что я недолго тут ходил и вышел потрясенный. У меня и посейчас стоит перед глазами этот зал. Директору музея этого я дал бы высшую награду страны, а представить, что он вынес, пробивая по начальству эту экспозицию, легко даже без расспросов нетактичных. Сохраняя память о невинно убиенных, мы хоть как-то свои души очищаем – это так банально, что писать об этом мне неловко, только вот никак уразуметь я не могу, как могут этого не понимать – или не чувствовать хотя бы – те, кто управляет памятью России. Впрочем, не мое ведь это дело.
Внизу купил пять маленьких книжек – «Краеведческие записки», которые выпустил музей. Там было много статей про обычаи туземного населения, про раскопки археологов и первобытные орудия труда и охоты – словом, типичное краеведение. Но кошмарное прошлое этого края тоже чуть было представлено воспоминаниями бывших зэков. Поскольку крохотен тираж этих книжек, я перескажу содержание нескольких свидетельских показаний тех людей, кому посчастливилось пройти обратно по дороге в порт Нагаево.
Илья Федорович Таратин был учителем в сельской школе. За мифическое «участие в контрреволюционной деятельности» попал на Колыму. Пытался бежать, был пойман, после штрафного лагеря отправлен в тюрьму для смертников – Серпантинку. Круто вьющаяся по сопке дорога дала название этому месту, о котором знала вся Колыма.
Дальше мне душевно легче не пересказывать, а привести кусочек текста самого автора: «В камере находилось человек сто таких, как мы, и несколько уголовников. И нас, еще сорок человек, закрыли сюда тоже. Меня поразила мертвая тишина, царящая в ней. Люди лежали на нарах в какой-то странной задумчивости. Причина такого странного состояния заключенных вскоре выяснилась: из этой камеры не было возврата, из нее брали людей только на расстрел». Дальше сдержанно и просто описывается, как ближе к ночи приехал трактор с санями, на которых стоял большой деревянный короб. Вызывали смертников по пять человек. «Все вызванные молча и медленно идут к выходу». Оставшиеся видели происходившее снаружи через щели между бревнами – барак был сколочен наспех.
«В ту жуткую ночь попрощались с жизнью семьдесят человек. Палачи работали как на скотном дворе. Без отдыха, до рассвета. Всю ночь работал мотор трактора. Он умолк, как только прекратили вызывать… Утром я многих не узнал: молодые стали седыми. Опять заработал трактор, послышался лязг гусениц. Я снова припал к щели. Видел, как трактор поднимается все выше и выше на освещенную утренней зарей гору…» Таратин спросил, куда теперь везут эти трупы в тракторном коробе, и кто-то объяснил ему, что на склоне ущелья есть большая яма – туда их и сваливают. Многих обреченных из тех, кого привезли, даже не доводили до барака: «Вдруг среди ночи открылись тюремные ворота. В освещенный прожекторами двор заехали два грузовика с заключенными. Под охраной надзирателей их быстро разгрузили и заставили лечь на землю. Начальник посмотрел на вышку, поднял руку. С вышки на них направили пулеметы. Стали поднимать по пять человек и уводить в палатку… К утру расстреляли всех».
Автору этих воспоминаний неслыханно повезло: через несколько дней расстрелы внезапно прекратились (что-то происходило в лагерных верхах) и смертников, еще способных к работе, развезли по разным приискам.
После этих мемуаров я с душевным облегчением и даже восхищаясь прочитал, как ловко и легко на Колыме водили за нос приехавшего сюда в сорок четвертом году вице-президента Соединенных Штатов Генри Уоллеса. Он, собственно, летел в Китай, но по дороге пожелал ознакомиться с советским Севером.
На Колыме он пробыл два дня и был очарован. Хорошо знакомый с сельским хозяйством (был даже министром по этой части), Уоллес прежде всего попросил свозить его в совхоз. Добро пожаловать! Не зря к его приезду готовились два месяца, как не побольше. Принимал его (скорее гидом был) недавний зэк Вячеслав Иванович Пальман. С гордостью показывал он высокому гостю замечательно ухоженную теплицу (одну из пятидесяти), с глубоким знанием предмета обсуждал проблему семян и хранения овощей, быстро убедил Уоллеса, что он отнюдь не подставное лицо, дал попробовать сочный свежий огурец и угостил помидорами (все это действительно выращивалось для начальства). Но главное, что восхитило посетителя – вид женщин, которые выхаживали все это великолепие. Дальше – слова участника: «В теплицах, которые мы обходили, к приезду Генри Уоллеса произошла подмена. Вместо женщин-заключенных роль тепличниц исполняли дамы из управленческого аппарата, опрятно одетые, в фильдеперсовых чулках, с подкрашенными губами».
Разумеется, гость хотел посмотреть и золотодобывающий прииск, и его свозили туда. Боже, как добротно и тепло были одеты зэки, рослые и упитанные, с сытыми и жизнерадостными лицами. А бульдозерист и вообще работал в пиджачной паре (взяли у одного из инженеров). Переодетые в зэков охранники бодро и толково отвечали на вопросы вице-президента. Он хотел проверить уровень добычи, и для него раскрыли прибор (то, что у старателей называлось просто лотком), в который намывают золото, и он искренне удивился невероятному количеству добытого сегодня драгоценного металла. Откуда ему было знать, что, к его приезду готовясь, несколько дней отсюда не убирали добытое за это время золото. И потому, вернувшись в Америку, написал он о своем полном восторге от увиденного.
В одной из этих книжек я нашел цифру, доложенную в Центральный Комитет (то есть наверняка заниженное число): всего на Колыме погибло семьсот тысяч зэков. Автор воспоминаний, где я наткнулся на это число, чудом выживший на Колыме человек, сам потом работал в одной из комиссий по пересмотру дел заключенных. Он написал об этом очень лаконично: «И я узнал, что сталинский геноцид на Воркуте не отличался от колымского».
И еще на Магадане услыхал я (и прочел потом) о самой восточной стройке, задуманной усатым гением и уже начавшей осуществляться, – о тоннеле на остров Сахалин. Длиной в одиннадцать километров, он тянуться должен был ниже уровня морского дна, на глубине почти пятьдесят метров. Эдакий российский Ла-Манш. И для бомбардировок он недосягаем был бы – особо веский пункт проекта и подробность очень яркая для времени борьбы за мир, которой так была увлечена советская империя. И шахту изначальную уже пробить успели до намеченной тоннелю глубины, и был насыпан остров – дамба, чтобы укротить течение, и тюбинги стальные девятиметровые в диаметре (как те, которыми тоннели метрополитена выложены) уже начали сюда везти. И сорок тысяч зэков здесь уже работало, но как только стратег загнулся, так немедленно затею эту прекратили, очень уж безумен и бессмыслен был проект. А может быть, с рабочей силой были затруднения. Ведь бесчисленные северные стройки с дикой, сумасшедшей скоростью перемалывали поступающих рабов. И недаром еще в сорок пятом, за три месяца до окончания войны, когда на Ялтинской конференции уже писался протокол, что́ каждая из победивших стран возьмет с Германии, оговорил стратег усатый некое диковинное (Средними веками пахнувшее) право для своей империи: использовать немецкое население для восстановления советского народного хозяйства. Во вкусе рабского труда он, как никто, был сведущ в это время.
И первые такие лагеря уже возникли, и не военнопленные в них были, а гражданские, прихваченные как попало в разных городах на оккупированной зоне. А потом эта идея как-то незаметно выдохлась и сникла – очевидно, было проще и дешевле набирать рабов из собственных немереных просторов. А году в сорок девятом отпустили всех гражданских немцев, кто еще в живых остался. Думается мне, что досаждал Международный Красный Крест, а собственной империи невольники гуманный внешний мир не волновали. Только не хватало их – отсюда и посадки массовые, что пошли в конце сороковых, когда повсюду брали «повторников», то есть некогда уже сидевших, но оплошно выпущенных по окончании срока. Уже нисколько не политика это была, а экономика рабовладельческой империи.
В миллионах исчисляется число рабов, строивших ту канувшую империю. Забавно (хоть и неправильно выбрано мной это легковесное слово), что все неисчислимое начальство лагерей в своих несметных отчетах и рапортах употребляло слово «рабсила», не замечая, как двусмысленно оно звучит.
Но Нюрнбергский суд так и не случился в России. Написав эту фразу, я вспомнил, как, возвращаясь из музея в гостиницу, застыл ошеломленно на какой-то из центральных улиц. Там на стенах сразу трех стоящих рядом домов (на одном бы не поместилось) вывел кто-то громадными буквами: «Магадан был, Магадан есть, Магадан будет!»
Города и годы
Да читал, читал я книгу Константина Федина с этим названием. Но у него литература художественная, у меня же – никакая. А заимствовать слова, которые мне впору и годятся – дело справедливое и верное.
В каждом почти городе я натыкаюсь на какую-нибудь частную историю, которая переполняет меня радостью: хотя бы ради этого не жаль было потратить месяц странствий, думаю я всякий раз.
В Биробиджане, например, в музее, посвященном тому краткосрочному еврейскому переселению (все было как всегда: обманные посулы и немыслимые тяготы), вдруг увидел совершенно там некстати находящуюся книгу оголтелого и ярого марксиста двадцатых годов Абрама Деборина (кажется, это была «Философия и марксизм»).
– Это-то здесь при чем? – спросил удивленно.
– А вы ее раскройте, – торжествующе сказала хранительница музея.