Матушка рассказала и про скважину, и про дрова, и про сковородку, соль, одним словом, жарим да мелем, этим и живы. Грамотей вздохнул и сказал, что соль это хорошо, он уже раньше прописывал помощь одному солевару – чтобы раствор стал гуще, а вывар больше, нам он тоже этих преимуществ пропишет, только вот отдохнет немного, полчасика.
Правда, в тот вечер так ничего и не прописал, потому что уснул за столом, как сидел, так и уснул, голова уперлась, а руки остались стоять. Я не стал дожидаться, пока он проснется, полез на печь и попытался уснуть. Но от впечатлений не получалось, к тому же отчего-то в моей голове все крутился и крутился рассказ «Овцы, овцы, овцы».
Я плохо представлял, что грамотей называет рассказом, но сам этот рассказ мне отчего-то неплохо представлялся. Там один человек всю жизнь хотел завести себе овцу для того, чтобы периодически ее стричь, а из шерсти вязать носки и рукавицы. Он всю жизнь собирал средства для приобретения овцы, отказывал себе во всем и потом, уже под старость лет, ее все-таки купил. И вот он взял ножницы и собрался постричь овцу, но тут овца пустила его копытом в лоб и неосторожно убила. Как-то так мне представилось. Не знаю, как такой рассказ мог усыпить жену землепашца?
А проснулся я уже от крика. Мой брат Тощан устроил грамотею мышьяк. Он и мне пару раз мышьяк устраивал, до тех пор, пока я его хорошенько не проучил.
Надо признать, что мышьяк штука пренеприятная, а мой брат готовил его хорошо. Для начала надо устроить так, чтобы человек перевернулся на спину. Это несложно, Тощан проделывал это с помощью воды, достаточно немного намочить человека, и он начинает ворочаться и рано или поздно перекладывается на спину. Дальше уж совсем легко. Тощан действовал так – рассыпал на спящем крупу и крошки, а сам прятался подальше. Через некоторое время человек, открыв глаза, обнаруживал на себе множество резвящихся мышей и громко кричал.
Грамотей тоже закричал, все-таки человек. Мыши прысканули в стороны, а грамотей упал на пол. Он лежал на спине и пытался подняться, но это было нелегко – колени у грамотея болели и опираться на них не получалось, он барахтался на полу, а Тощан хохотал на печке, стучал пяткой в стену.
Я устремился к грамотею на помощь, но он взглянул на меня с видимым бешенством и продолжил подниматься сам, опираясь на костыль одной рукой и цепляясь за стену другой.
Тощану скучно, он всегда на печи да в избе, и только в самый жаркий и сухой день выпускаем его немного посидеть на улице. Ему сырой воздух вреден, от него у Тощана крепчает кашель, а если он дома, то вроде ничего. Соль опять же помогает. Но Тощану скучно. Вот он себе занятий и находит. То ящериц ловит, то сверчка натаскивает, но в основном по мышиному делу, конечно. За время сидения в избе он стал настоящим мышиным повелителем. Когда ему было нечего делать – а ему почти всегда было нечего делать, – он устраивал мышиные войны. Выманивал из подвала диких мышей свистком, сделанным из тростины, а потом обрушивал на них ярость своих мышей, прикормленных. Надо сказать, что мыши бились отчаянно, причем очень скоро в их рядах определились выдающиеся бойцы, настоящие мышиные волки. Их Тощан кормил дополнительно и натаскивал в специальных колесах.
Грамотей все-таки поднялся на ноги, посмотрел на меня и на Тощана с ненавистью. Но появилась матушка. Она стала предлагать грамотею ореховую похлебку, но он не стал у нас задерживаться и убрался, потому что Тощан слишком зловеще покашливал на печи.
А я спросил у грамотея перед уходом, про что был рассказ «Овцы, овцы, овцы». Грамотей явно хотел меня обругать, но потом признался, что это был не простой рассказ, а экспериментальный. Я не понял, а грамотей объяснил, что рассказ состоял из одного слова, но повторенного две тысячи раз. То есть там было только слово «овцы», но его надлежало читать с разным внутренним выражением, от этого многие засыпали.
Он ушел.
В следующие дни я его нечасто встречал. Приближалась осень, подземные реки теряли силу, и солевой раствор хорошо тек не каждый раз и не каждый раз был достаточен. Я сидел возле торчащей из земли трубы и часто проверял воду. За годы солеваренья я научился определять содержание соли в воде даже по внешнему виду, пальцами воду щупал, только когда требовалось определить совсем уж тонкие соляные оттенки.
Когда раствор становился пригоден, я перекидывал ворот в сторону кадки. Кадка наполнялась, я впрягался в нее и тащил на выжарку. Тут все просто и надежно – три камня, на них ставится широкая и глубокая сковорода, кованая, еще из старинных, под сковородой огонь. Пламя следует поддерживать медленное, чтобы рассол испарялся равномерно. По мере испарения в сковороду добавлялось воды из кадки, так постепенно рассол густел и густел, и когда он становился перенасыщенным, почти уж и не рассолом, а расплавом, я вычерпывал его со сковороды в особую бадью. В бадье рассол остывал, и на дно выпадала чистая соль.
Всего у нас в Высольках четыре трубы на разных концах деревни, но соль варят обычно только на трех, на четвертой хозяин Хорт, он ленив и варит лишь по настроению, предпочитая питаться снытью, лебедой, ботвой и прочим подорожником, соль он использует не для обмена, а только для себя.
Поскольку соли в воде становилось все меньше, на соляном дворе я проводил все больше времени, мало интересуясь происходящим в деревне. О событиях узнавал лишь от Хвостова, да и то редко. Но потом, когда август перевалил за середину и листья стали желтеть, соль остановилась вовсе.
На следующий день я отоспался и вышел гулять на берег реки и там увидел необычное сооружение, напомнившее мне бревно. Рядом с сооружением сидел Хвост, он мне и рассказал.
Про Старого Ника и старосту Николая.
Старый Ник этим летом обнаглел совсем. Он съел все, до чего смог дотянуться своими бессовестными усами: он съел всех пескарей на отмелях, и они больше не скрипели по ночам свои протяжные грустные песни; он съел оранжевых тритонов, он съел икру лягушек и самих лягушек, и они тоже перестали наполнять звуком ночи, никто больше не орал при луне глупыми голосами, сделалась тишина, и от этого вдруг стали даже днем слышны волки, живущие в чаще на другом берегу. Старый Ник съел последних ондатр и съел немногочисленных раков, сидевших вокруг омута. А потом, окончательно утратив стыд, стал выходить к берегу даже в дневное время, и не для того, чтобы погреться в лучах, а для того, чтобы кормиться свежими и сладкими побегами рогоза. И очень скоро по берегу стариц образовались протяженные заедины, и Николай, поглядев на это безобразие, сказал, что со Старым Ником надо что-то делать.
Я, кстати, с этим был полностью согласен, еще в прошлом году надо было что-то делать. В прошлом году Старый Ник подкараулил и съел Речную Собаку, а я ей много симпатизировал. Речная Собака водилась у реки очень давно, только я помнил ее лет семь, а то и больше. Собака в отличие от других собак была совершенно безобидной, даже полезной. Например, она умела ловить раков, причем сама при этом почему-то питалась только рачьими головами, шейки же оставляла на песке. Свое раколовное настроение Речная Собака всегда предвещала оптимистическим воем, так что мы с Хвостовым, заслышав ее радостный голос, спешили с корзинами к реке.
От нее была и другая польза, не только пищевая. Сама Собака всегда находилась в хорошем настроении, за все годы, что мы были с ней знакомы, я ни разу не видел ее ни в унынии, ни в другой какой меланхолии, и это настроение Собака каким-то образом сообщала всем вокруг. Греемся с Хвостовым на камнях, тоскуем и хотим есть, тут раз – Речная Собака живым оранжевым пятном пробежит, дружественно прогавкает, и уже как-то стыдно киснуть в печали, и Хвост говорит, что снова знает, где белки прячут орехи, и можно сходить поискать, а я вспоминаю, как прошлой весной вот так же орешить ходили, а вместо орехов в норе нашли гладкую гальку да железные шарики, Хвост сдуру попробовал их раскусить, да только зуб поломал. И смешно уже как-то, и есть не так хочется.