Карета тронулась, меня слегка качнуло назад, откинув на подушки. Ну что же, вот мой Рубикон. Период покоя, который я всеми правдами и неправдами выбил себе на акклиматизацию, пытаясь попросту спрятаться, закончился, только вот почему-то страшно мне, так страшно, что коленки дрожат, хотя я морально готовил себя, что все-таки вернуться придется.
Во Владыкино мы немного передислоцировались. Остерман пересел в карету Ушакова, и умчался с моего высочайшего позволения узнавать, что же произошло во время его отсутствия в Верховном тайном совете и что именно Головкин написал мне в письме, содержание которого я ему так и не открыл. Ну вот такая избирательная глухота, совместно с приступами острой дебильности на меня накатывали временами, что я не слышал и не понимал ни его намеков, ни прямых вопросов.
Стремительно войдя в дом, я приказал немедля проводить меня к Феофану. Ушаков неслышной тенью следовал за мной, остановившись только возле дверей спальни, где сел в кресло, стоящее в коридоре, и приготовился ждать меня столько, сколько потребуется. Вообще, мне показалось, что Андрей Иванович по-настоящему кайфует, занимаясь этой работой. И что он всего лишь на десять минут пожалел о том, что примчался ко мне с такой скоростью, в первые минуты нашей встречи, надо сказать, весьма напряженные. А от осознания того, что ему дозволено не просто натаскивать своих птенцов, зачастую не понимающих, что они делают, а сначала обучать их теории, Ушаков впал в экстаз, из которого не выходил уже несколько дней. От избытка чувств он мне даже коротенькие справки на высшее духовенство приготовил, извинившись, что больше у него ничего нет, слишком специфический и закрытый народ — это духовенство, не подступиться никак. Я тогда снова подобрал челюсть, приказал ему вернуться, и мы долго, до ночи обсуждали эту проблему. В итоге родился указ, который был уже готов, тщательно составлен вздыхающим Остерманом, и подписан мною, который будет великим сюрпризом для всего российского духовенства. А то ишь что задумали, как братки сферы влияния делят. Делом пускай лучше займутся, самым что ни есть богоугодным.
В спальне, где на огромной кровати лежал Феофан было невероятно душно. Сильно пахло ладаном, потом и болезнью. Подойдя к кровати, я опустился на одно колено, подхватил руку с перстнем, свисающую с перины, и прислонил камень перстня на секунду ко лбу. Никто и никогда не заставил бы меня поцеловать этот камень, даже, если бы от этого моя жизнь зависела. Хотя, что я себя обманываю, если бы от этого зависела моя жизнь, я бы камень облизал, не то что поцеловал бы.
— Я примчался, как только печальная весть дошла до меня, владыко, — проговорил я очень тихо, но Феофан меня услышал.
— Встань, государь, — неожиданно твердым голосом проговорил он. — Негоже царю на коленях пред рабом своим ползать.
Я молча поднялся и мне тут же какой-то дьячок подставил мягкое и очень удобное кресло. Сев в него, я с искренней тревогой начал рассматривать Феофана. Ну что я могу сказать — большой мужчина. Густая черная борода только подчеркивала бледность лица, тени под глазами. Кожа на щеках висела сероватыми складками — видимо, он сильно похудел за последнее время.
— Что произошло? — спросил я, наткнувшись на внимательный взгляд лихорадочно блестевших черных глаз.
— Почувствовал себя нехорошо: полилось из меня со всех сторон, прости господи, — начал говорить Феофан. — Рези в животе были такие, что поневоле подумал я, будто в Ад угодил за грехи свои тяжкие и черти в меня толченое железо начали запихивать. Царевна Елизавета Петровна в тот момент неподалеку была, перепугалась она, Лестока сразу кликнула. Медикус и сказал, что яд то был. Хотел он мне желудок мыть, но не позволил я.
— Почему же? — я нахмурился.
— На все воля божья, и коли суждено мне было так отойти, значит, Отцом нашим так велено. — Хотел я было ответить ему довольно резко, но вовремя опомнился. Несмотря на свое вольнодумство, Феофан прежде всего священник, значит, в своем праве.
— На кого думаешь, отче? — все еще хмурясь спросил я.
— Считай, что ни на кого, — строго ответил Феофан. — Бог им судья.
— Но…
— Не произошло злодеяние, на поправку я пошел, а тебя увидел, так и вовсе воспарил, даже глазам сперва не поверил, думал бред горячечный, на слишком ты ко мне благоволил, государь. Дальше разбираться Священный Синод будет. Наше это дело, внутреннее. Светским там нечего делать.
— А как же тот факт, что именно я являюсь главой церкви? — поддел я Феофана.
— Когда расследование произойдет, судить супостатов тебе придется, — он кивнул и на мгновение прикрыл глаза. Видно было, что плохо ему.
— Ежели худо тебе, могу оставить, чтобы отдохнул, — я немного подался вперед.
— Не надо, — он тут же открыл глаза, и снова посмотрел на меня. — Побудь рядом, коли дела позволяют.
— Что ж, ежели не помешаю, то побуду, но, если обижу чем, не обессудь, — я поставил локти на колени и положил подбородок на скрещенные руки.