— За любовь, за верность... — сказал Николай, но мыслями сейчас был далеко, в аульской саманной хате...
Глаша преобразилась. Куда девалась ее придавленность, болезненная жалкая улыбка. Она вся как-то поднялась, расцвела на глазах и действительно стала красивой.
— А Бруну эту самую не бойтесь, Глаша. Вы ей скажите, что я немец и... Ну, ухаживаю за вами, что ли...
— Как можно! Она знаете какая вредная! Вернется мой Яков, Бруна ему насплетничает, что вот, мол, к ней ходил немец, ухаживал...
— Вы, Глаша, не бойтесь. К тому времени, когда вернется Яков Вагин, не будет этой женщины, я вам обещаю.
— А можно мне вас спросить?
— Да.
— Как ваше имя или хотя бы фамилия?
— Не надо, Глаша. Когда вернется Яков, я зайду к вам, мы выпьем по стопке вина и вспомним это страшное время, которое вас не согнуло, не надломило вашей души...
— Вы уходите? Прошу вас, возьмите коврик на память. Я их шью на базар, а Бруна продает... Кое-как пробиваюсь...
Николай свернул коврик и взволнованный, сам не зная почему, вышел из комнаты.
В оранжерейном саду тамбура его поджидала Брунгильда. Она была в голубом платье, туго стянута корсажем, отчего в глубокий разрез выдавались упругие полушария грудей. Не было на ее голове и папильоток. Завитая, напудренная, с накрашенными губами, она была среди тропической растительности тамбура экзотическим, ярким цветком...
Николай, потрепав ее по щеке, сказал:
— До скорой встречи! — и вырвался на улицу, подумав: «Нашла фазана!»
С Коблевской Николай поспешил на Большую Арнаутскую, но Юли дома не застал. Подумал и решил посмотреть магазин Артура Берндта — его соседство с тюрьмой сулило большие возможности.
Николай сел в вагон люстдорфской линии. Трамвай с грохотом и скрежетом едва тащился, его швыряло, словно шаланду в штормовую погоду. Пульмановские вагоны — гордость Одессы — были вывезены в первые же месяцы оккупации.
В этот полуденный, знойный час пассажиров немного.
Жены чиновников румынской администрации, живущие на дачах Большого Фонтана, они нагло, как хозяева, входят с передней площадки и бесцеремонно требуют места. Хлыщеватые офицеры. На задней площадке жмутся солдаты, вчерашние крестьяне, в пропотевшей, грязной и оборванной форме, забитые муштрой и палочной дисциплиной, небритые и утомленные. Женщины с узелками, едущие в тюрьму с передачами. Благообразные горожане с цветами — эти направляются на кладбище навестить могилы своих близких.
Паренек со смышленым лицом читает плакат патронажного комитета, призывающий жертвовать в пользу бедных.
— Сперва сделали людей нищими, потом бросают нищим подачки! — говорит он и презрительно сплевывает в окно.