Книги

После России

22
18
20
22
24
26
28
30

— Умею, конечно. Но езжу на машинах своих друзей или на машинах, которые мне дарили. Поездив на такой подаренной машине, я где-нибудь ее бросал. Поэтому мне и не понятны все труды-заботы о завтрашнем дне. Мне кажется, что писателю, художнику это свойство натуры необходимо. Оно помогает главному — писать, творить. В этом нет ничего героического. Вещи просто излишни в жизни. Когда я пишу в большом доме, мне труднее писать, отвлекают размеры комнаты. Люблю писать в маленьком помещении, в каком-нибудь закутке. Люблю. чтобы было просторно вокруг, но не в том помещении, где я пишу. И этим качеством в себе я доволен. Мне кажется, что это христианское качество. К сожалению, несмотря на обилие церквей на Западе, люди забыли Новый Завет, где черным по белому сказано о скромности, воздержании, служении ближнему своему, а впечатление такое, что или там ничего не сказано, или люди не знают этой древней книги.

— Ты относишь себя к какому-то направлению в литературе? Или ты сам по себе: Саша Соколов — это стиль.

— Я уже говорил, что я прирожденный авангардист. Мне абсолютно чужд реализм, мне он всегда был абсолютно чужд. Я прочитал в четырнадцать — шестнадцать лет Герберта Уэллса, и с этого уровня начал сам. Не то чтобы Уэллс какой-то гигант стиля, нет! Но если, как сказал поэт, «уже написан Вертер», зачем мне все эти советские писатели?..

Я всегда ощущал себя поэтом, но меня не устраивала стихотворная форма. Я искал синтез, нечто среднее между поэзией и прозой, изобрел слово «проэзия» (это именно мое изобретение).

Я далеко не первый — скорее последний в длинной цепи этой традиции: Тургенев, Бунин, Андрей Белый. К этой золотой середине, к этому синтезу движется поэзия, кренясь в сторону прозы. Бродского можно считать прозой, уложенной в строфы. Где-то мы сходимся с ним. Можно назвать это направление лирическим романтизмом. Я бы назвал точнее и грубее (почему, собственно, этого надо стесняться?): это изысканная проза.

— «Я — изысканность русской медлительной речи», сказал поэт…

— Вот именно! Скажем, «Герой нашего времени» — это лучшая русская проза XIX века, то, с чего все началось. И она лучшая не просто так, она заботится о том, как сделана. Это рефлексирующая проза. Она любуется собой, она самоосознанна — и завораживает человека, который готов к ее восприятию.

И тут возникает имя Набокова. Читая его критические статьи, лекции, замечания к «Евгению Онегину», читая между строк романы Набокова, я, к своему восхищению, понял, что некоторая явная схожесть наших стилей проистекает из общего источника — у нас одни и те же любимые писатели. Достаточно указать на Гоголя и Лермонтова. Простое соединение этих двух источников дает систему координат, в которой производится экстраполяция, определяющая стиль.

Набоков очень вовремя опубликован в России. Он оказался, как это ни парадоксально, писателем перестройки. Именно он, и никто другой.

Направление в литературе, к которому я принадлежу, ставит своей задачей… вернее, ничего не ставит задачей, а просто существует и занимается развитием языка, его эстетики. Развивает вкус и воображение читателя. Язык — явление самодостаточное и бесконечное.

— Ты писатель, язык для тебя — рабочий материал. Что происходит в эмиграции с языком?

— Ничего не происходит. Я всегда страшно боялся забыть язык. Мне снились с самого начала сны такие, что вдруг я в один ужасный день забыл язык. Что же я тогда есть, если у меня нет языка, кому я тогда нужен? Я боялся коррозии языка, поэтому некоторое время избегал изучать английский. То есть я его знал немного, но боялся прогрессировать в нем. Бунин плохо говорил по-французски, несмотря на многие годы, проведенные во Франции. Я думаю, что он сознательно ограничивал себя. Он был человеком гениальным, чтобы не выучить чужой язык, но он им, по-видимому, не интересовался.

— Родной язык, прости за банальность, стал тебе, наверное, еще дороже?

— Просто внимательнее начинаешь относиться к слову, очень дорожишь каждым словом. И, наверное, в каких-то крайних случаях это может перейти в болезнь, особенно у бережливых писателей, у стилистов по духу. Хочется ни в чем не отступать, ни в коем случае не терять то, что имеешь. А развивать все это трудно, потому что нет живого течения. Ты живешь в звенящем звуковом вакууме, где все вокруг называется другими словами. И если случайно забудешь русское слово (а забыть слово можно и живя в Москве, но там это не страшно), совершенно простое слово не можешь вспомнить — и тут начинается паника: «А, вот она, коррозия!»

Поэтому в эмиграции особенно с языком носишься как с писаной торбой, стараешься его развить в себе. У некоторых появляется тяжеловесность в языке. У Солженицына это явно. Я бы сказал, что и у Бродского она появилась. Медная поступь такая, командорская. Может быть, это от эмиграции, а может быть, здесь что-то другое — веяние времени…

— Саша, какова история твоей второй книги — «Меж собакой и волком»?

— Вторую книгу написал уже в Америке, сидя в таком очень далеком от русской культуры месте, как Западный Мичиган. — я там преподавал то ли русскую литературу. то ли язык, меня пригласили на лекции в маленький колледж. — так вот, там я писал книгу «Меж собакой и волком» на волжском материале. Это было странно, писать такую народную, почти сказовую книгу в месте, где в радиусе нескольких сот километров не было ни одного русскоязычного человека.

Еще в Вене я понял, что главное для меня — сохранить язык. И я решился на крайность — не учить никакого чужого языка. Да, буду жить за границей, но в русском кругу. Первые годы, это удивительно, я даже старался не встречаться с американцами, я писал только по-русски. Но постепенно со временем я и не заметил, как выучил английский. И ничего не случилось, кажется, по-прежнему мой русский не очень плох. Вот сегодня в буфете какая-то девушка сделала комплимент: «Вы так хорошо говорите по-русски, а мы думали, что вы его совсем забыли и должны говорить с акцентом».

Саша замолчал, налил себе немного вина, вздохнул:

— Я блаженствую… Здесь все называется по-русски, каждый предмет, и это непривычно. Когда я иду по улице и вдруг кто-то рядом заговаривает по-русски, я вздрагиваю и думаю: «Откуда же эти люди здесь, как хорошо они говорят по-русски…» Я до сих пор еще там. И все время хочется проснуться, во мне ощущение чего-то нереального. Невероятно удобно жить по-русски и с русскими, не нужно напрягаться и думать, что вот сейчас нужно подойти к киоску за газетой и я должен весь как-то сжаться и думать, на каком языке заговорить, на английском или на греческом. Я как бы думаю и по-английски и по-гречески. А тут, качнувшись вперед, я прихожу в себя и просто спрашиваю, не думая ни о чем. Какое это замечательное чувство!