Книги

Покорность

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вы приехали экспрессом? – поинтересовался брат Пьер, и я ответил утвердительно. – Да, на экспрессе это рукой подать, – продолжал он, явно желая завязать разговор на общие темы. Потом, взяв мою сумку, он проводил меня в квадратную комнату три на три метра, обклеенную светло-серыми обоями в мелкий рубчик, видавшее виды ковровое покрытие тоже было условного серого цвета; единственным украшением здесь служило большое распятие темного дерева, висевшее над узкой одноместной кроватью. Я сразу заметил, что на умывальнике нет смесителя; заметил я и наличие детектора дыма на потолке. Я заверил брата Пьера, что комната отлично мне подойдет, хотя уже понял, что это, увы, не так. Когда в романе “На пути” Гюисманс предается раздумьям, порой бесконечным, спрашивая себя, выдержит ли он монастырскую жизнь, одним из его аргументов “против” является более чем вероятный запрет на курение в монастырских помещениях. Вот за такие фразы я всегда его и любил; и еще за другие пассажи, вроде того, где он заявляет, что одна из редких чистых радостей в этом мире состоит в том, чтобы улечься в одиночестве в постель со стопкой хороших книг и пачкой табаку под рукой. Оно конечно, только в его время не существовало детекторов дыма.

На шатком деревянном столе лежали Библия, тоненькая книжица, принадлежащая перу дона Жан-Пьера Лонжа, о смысле уединения в монастыре (с уточнением “Не выносить”) и листок с информацией, большую часть которого занимало расписание богослужений и трапез. Мельком заглянув в него, я выяснил, что вот-вот начнется молитва девятого часа, но решил на первый раз пропустить ее: в ней не содержалось никакой головокружительной символики, службы третьего, шестого и девятого часа призывали к тому, чтобы “весь день хранить себя в предстоянии перед Богом”. К семи ежедневным службам добавлялась еще обедня; по сравнению с эпохой Гюисманса в этом смысле тут ничего не изменилось, единственным послаблением стал перенос полунощной с двух часов ночи на десять вечера. Когда я был здесь в первый раз, мне очень понравилась эта служба, состоявшая из длинных медитативных псалмов, равно удаленная от повечерия (прощания с ушедшим днем) и от утрени, приветствующей зарю нового дня; это богослужение чистейшего ожидания, последней надежды, когда для надежды уже нет оснований… Конечно, в разгар зимы, в те годы, когда церковь даже не обогревалась, вряд ли эта служба давалась легко.

Больше всего меня поразило, что брат Жоэль меня узнал – двадцать с лишним лет спустя. Наверное, с тех пор как он перестал быть гостиничником, в его жизни произошло не так много событий. Он работал в монастырских мастерских, присутствовал на ежедневных богослужениях. Жизнь его текла мирно и, вероятно, счастливо; то есть была полной противоположностью моей.

Позже, в ожидании вечерни, сразу после которой подавали ужин, я долго гулял по парку, выкурив бесчисленное количество сигарет. Солнце светило все ярче, расцвечивая иней, зажигая светлые отблески на каменных стенах монастыря и алые на ковре из листьев. Смысл моего пребывания здесь уже не казался мне таким очевидным; иногда я прозревал его, хоть и смутно, но тут же безвозвратно терял снова, и Гюисманс был уже тут явно ни при чем.

В течение следующих двух дней я постепенно привыкал к однообразной череде служб, но так и не смог по-настоящему проникнуться ими. Обедня была единственным узнаваемым компонентом, единственной точкой соприкосновения с отправлением культа, как это понимают во внешнем мире. Что до всего остального, то это была просто мелодекламация и пение псалмов, соответствующих определенному часу дня, иногда прерываемых непродолжительным чтением священных текстов, – эти чтения сопровождали и трапезу, проходившую в полном молчании. Современная церковь, построенная на территории монастыря, отличалась неброским уродством, слегка напоминая своей архитектурой торговый центр “Супер-Пасси” на улице Аннонсиасьон, а ее витражи, не более чем абстрактные цветные пятна, не заслуживали никакого внимания; но в моих глазах все это было не так важно: я не был эстетом, во всяком случае, в гораздо меньшей степени, чем Гюисманс, и стандартное уродство современного религиозного искусства не вызывало у меня особых эмоций. В ледяном воздухе раздавались голоса монахов, чистые, смиренные и благодушные; в них звучала нежность, надежда и упование. Господь наш Иисус Христос должен вернуться, он вернется уже скоро, и жар его присутствия заранее переполнял радостью их души, что, в сущности, и было единственной темой песнопений, проникнутых естественным и светлым ожиданием. Старая сука Ницше был прав, угадав своим тонким чутьем, что христианство, по сути, религия женская.

Мне бы, наверное, удалось к этому приноровиться, но когда я вернулся в свою келью, все пошло наперекосяк; детектор дыма злобно таращился на меня красным глазом. Я то и дело подходил к окну покурить и убеждался, что и тут тоже со времен Гюисманса стало только хуже: в конце парка прошла скоростная железная дорога, и прямо напротив, всего в двухстах метрах, проносились экспрессы, нарушая грохотом колес задумчивую тишину этих мест. Холод становился все ощутимее, и всякий раз, постояв у окна, я вынужден был надолго прижиматься к батарее. Постепенно я начал злиться, и опус дона Жан-Пьера Лонжа, наверняка прекрасного монаха, исполненного благих намерений и любви, все больше раздражал меня. “Жизнь должна быть насыщена взаимной любовью, и в горе и в радости, – писал брат Жан-Пьер, – поэтому посвяти эти несколько дней работе над своим умением любить и быть любимым на словах и на деле”. Ты в пролете, мудила, я тут один, в ярости съязвил я. “Ты тут для того, чтобы сделать привал и совершить путешествие вглубь себя, к животворящему истоку, где проявляется вся сила желания”, – продолжал он. С моим желанием вопрос закрыт, бушевал я. Я желаю покурить, ау, мудила, видишь, до чего я дошел, вот он, мой животворящий исток. Возможно, в отличие от Гюисманса, я не чувствовал, что “мое сердце задубело и закоптилось в разгуле”; правда, легкие у меня задубели и закоптились от табака, тут не поспоришь.

“Внимай, вкушай и пей, плачь и пой, стучись в ворота любви!” – восклицал в экстазе Лонжа. Наутро третьего дня я понял, что пора ехать, мое пребывание здесь ничего не даст. Я признался брату Пьеру, что неожиданно возникшие дела по работе, целая куча важнейших дел, вынуждают меня прервать свой духовный путь. Я не сомневался, что брат Пьер, вылитый Пьер Московией[17], поверит мне; может, он и был раньше кем-то вроде Пьера Московией в своей последней по счету прошлой жизни, а уж пьеры московиси всегда найдут общий язык, так что все пройдет тихо-мирно. И все же, прощаясь со мной в приемной монастыря, он выразил пожелание, чтобы путь, который я проделал вместе с ними, стал путем света. Я сказал: а то, без вопросов, все было супер, но понял в эту минуту, что разочаровал его.

Ночью циклон, пришедший с Атлантики, зацепил юго-запад Франции, и температура воздуха поднялась на десять градусов; пейзажи вокруг Пуатье окутывал густой туман. Я заказал такси с большим запасом, но мне пришлось еще как-то скоротать почти час; я провел его в баре “Дружба”, метрах в пятидесяти от монастыря, машинально осушая одну за другой кружки “Леффе” и “Хугардена”. Официантка была худой и размалеванной, посетители говорили слишком громко, в основном о недвижимости и отпуске. Я снова оказался среди себе подобных, что не доставило мне никакого удовольствия.

Часть пятая

Весь ислам – это политика.

Аятолла Хомейни

На вокзале в Пуатье мне пришлось поменять билет. На ближайший экспресс в Париж мест почти не осталось, и я доплатил, чтобы ехать в “Про Премьер”. Если верить Управлению железных дорог, это привилегированное пространство, где пассажирам гарантируется бесперебойный вай-фай, широкие столики, на которых можно разложить рабочие документы, а также розетки, чтобы, не приведи господь, не вырубился ноутбук; в остальном оно ничем не отличалось от обычного первого класса.

Мне удалось купить отдельное место, без соседей напротив и лицом по движению поезда. Через проход от меня арабский бизнесмен лет пятидесяти в длинной белой джелабе и столь же белой куфии, ехавший, видимо, из Бордо, разложил рядом с компьютером несколько папок, воспользовавшись положенным ему столиком. Напротив него сидели две бойкие и смешливые девицы в длинных платьях и разноцветных платках, едва вышедшие из подросткового возраста, – видимо, его жены. Они явно опустошили прилавки со сладостями и прессой в вокзальном киоске. Одна из них увлеченно читала Picsou Magazine, вторая – Oops. Бизнесмен, наоборот, производил впечатление человека, столкнувшегося с серьезными неприятностями; открыв свой почтовый ящик, он загрузил вложенный файл, содержащий множество таблиц в Excels изучение этих документов, как мне показалось, только усилило его тревогу. Он набрал номер на мобильном телефоне и пустился в долгий разговор тихим голосом, я не понимал, о чем шла речь, и попробовал без особого успеха погрузиться в чтение “Фигаро”, в которой новый строй, установившийся в стране, рассматривался в плане недвижимости и индустрии люкса. С этой точки зрения ситуация была весьма многообещающей: понимая, что отныне они имеют дело с дружественным государством, выходцы из нефтяных держав Персидского залива все чаще проявляли желание приобрести апартаменты в Париже или на Лазурном берегу и взвинчивали цены, переплюнув китайцев и русских, короче, рынок был в отличной форме.

Громко хохоча, юные мусульманки пытались найти “семь отличий” в Picsou Magazine. Подняв глаза от своих таблиц, бизнесмен улыбнулся им со страдальческим упреком. Они улыбнулись ему в ответ, но играть не перестали, перейдя, правда, на возбужденный шепот. Он опять уставился на экран компьютера и завел новый телефонный разговор, такой же длинный и конфиденциальный, как и первый. При исламском порядке женщины – ну, самые хорошенькие и возбуждающие желание у богатого супруга, – имели возможность не взрослеть. Едва выйдя из нежного возраста, они сами становились матерями, то есть снова погружались в мир детства. Их дети вырастали, они становились бабушками, так, собственно, и проходила жизнь. Им оставалось всего нескольких лет, в течение которых они могли покупать себе сексуальное белье, сменив детские игры на сексуальные, – что, по сути дела, мало чем отличалось одно от другого. Конечно, они теряли независимость, но в жопу эту независимость, ведь я сам, что уж тут говорить, запросто, и даже с огромным облегчением, отказался от всякой профессиональной и интеллектуальной ответственности и совершенно не завидовал бизнесмену, сидевшему через проход от меня в вагоне “Про Премьер” скоростного поезда, – его лицо буквально посерело от тревоги, да, дела его явно были хуже некуда, а наш поезд меж тем проехал вокзал Сен-Пьер-ле-Кор. Зато ему в утешение были даны две прелестных, изящных жены, отвлекавших его от изнурительных бизнесменских забот, – и кто знает, может быть, в Париже его поджидала еще парочка, если мне не изменяет память, по законам шариата разрешается иметь аж четырех жен. А вот у моего отца была лишь… моя матушка, эта невротическая сука. Я даже вздрогнул при этой мысли. Ну теперь она умерла, оба они умерли; я остался единственным живым, хоть и подуставшим за последнее время, свидетельством их любви.

В Париже тоже потеплело, но не так чтобы очень, моросил мелкий холодный дождь; на улице Тольбиак было полно машин, она даже показалась мне длиннее обычного, по-моему, мне еще ни разу не приходилось идти по такой длинной, мрачной, скучной и бесконечной улице. Ничего, кроме разного рода неприятностей в этом городе я не ждал. Однако, к моему изумлению, в почтовом ящике обнаружилось письмо – ну, скажем нечто, что не являлось ни рекламой, ни счетом, ни административным запросом. Я с отвращением оглядел свою гостиную и волей-неволей вынужден был сознаться себе, что мне не доставило ни малейшей радости возвращение домой, в эту квартиру, где никто никого не любит и которую никто не любит. Прежде чем открыть письмо, я налил себе большой стакан кальвадоса.

Писал мне Бастьен Лаку, который, по-видимому, – я тогда пропустил эту новость – несколько лет назад сменил Юга Прадье на посту главного редактора “Библиотеки Плеяды”[18]. В первых строках он сообщал, что по необъяснимому упущению Гюисманс все еще не числится в каталоге авторов “Плеяды”, хотя, несомненно, входит в созвездие классиков французской литературы; тут я не мог с ним не согласиться. Далее он выражал уверенность, что если кому-то и можно поручить издание Гюисманса в “Плеяде”, то только мне, учитывая общепризнанное высочайшее качество моих работ.

От таких предложений не отказываются. То есть отказаться-то я, конечно, мог, но тем самым я бы окончательно поставил крест на каких бы то ни было интеллектуальных и социальных устремлениях, да и всяких устремлениях вообще. Готов ли я к этому, вот в чем вопрос. Чтобы обдумать это, мне необходим был еще один стакан кальвадоса. Подумав, я решил, что не вредно будет выйти за новой бутылкой.

Мне сразу удалось назначить встречу с Бастьеном Лаку на послезавтра. Его офис был точно таким, как я себе представлял, намеренно старомодным, и, чтобы добраться до него, мне пришлось подняться на третий этаж по крутой деревянной лестнице, с которой открывался вид на внутренний двор с запущенным садом. Сам Лаку оказался интеллектуалом весьма распространенного типа, в маленьких овальных очках без оправы, на редкость жовиальным и довольным собой, миром вообще и своим положением в этом мире в частности.

Я успел немного подготовиться к разговору и предложил разделить наследие Гюисманса на два тома, собрав в первом его произведения от “Вазы с пряностями” до “Отставки господина Буграна” (я ввернул, что наиболее вероятная дата его написания – 1888 год) и посвятив второй циклу романов о Дюртале, от “Бездны” до “Облата”, прибавив к ним, естественно, “Толпы Лурда”. Такое простое распределение, логичное и очевидное, не должно было вызывать затруднений. Что касается комментариев, то с этим, как всегда, сложнее. Некоторые псевдонаучные издания дают примечания ко всем упомянутым у Гюисманса бесчисленным писателям, музыкантам и художникам. Мне это представлялось совершенно бессмысленным, даже если отправить все примечания в конец. Они только перегружают том, к тому же как определить, не слишком ли много или не слишком ли мало сказано о Лактанции, святой Анджеле из Фолиньо или Грюневальде; кому интересно, может навести справки самостоятельно, вот и все. Что же касается отношений Гюисманса с писателями-современниками – Золя, Мопассаном, Барбе д’Оревильи, Реми де Гурмоном или Леоном Блуа, – то об этом, на мой взгляд, следует рассказать в предисловии. И в данном вопросе тоже Лаку немедленно со мной согласился.

Зато непонятные слова и неологизмы, использованные Гюисмансом, как раз предполагают наличие справочного аппарата – но я, пожалуй, предпочел бы постраничные сноски, чтобы не слишком замедлять процесс чтения. Он восторженно закивал в ответ.

– В вашем “Головокружении от неологизмов” вы уже провели огромную работу в этом направлении! – воскликнул он радостно.