Книги

Петербургский текст Гоголя

22
18
20
22
24
26
28
30

Гоголь, видимо, придерживался генеральной линии таких сочинений, подчеркивая общеславянскую языческую основу малороссийских обычаев и сближая их с обычаями русскими. Так, в примечании к 1-й редакции он приводил, немного изменив, сведения из сборника народных песен Максимовича[44]: «В Малороссии существует поверье, что папоротник цветет только один раз в год, и именно в полночь перед Ивановым днем, огненным цветом. Успевший сорвать его – несмотря на все призраки, ему препятствующие в том, находит клад» (I, 356). То же позднее повторил Н. Маркевич[45]. Однако при этом они одинаково не использовали украинское слово «папороть», которое Гоголь знал, поскольку внес в «Книгу всякой всячины» (IX, 518).

Согласно славянской языческой мифологии, «на Ивана Купалу… Перун… выступал на битву с демоном-иссушителем, останавливающим колесницу Солнца на небесной высоте, разбивал его облачные скалы, отверзал скрытые в них сокровища», и потому ночной «молниеносный цвет Перуна» (цветок папоротника), в частности «обнаруживает подземные клады – подобно тому, как удары молнии, разбивая облачные скалы, обретают за ними золото солнечных лучей. Кто владеет чудесным цветком, тот видит все, что кроется в недрах земли», а нечистые силы хотят захватить цветок, ибо его владелец «становится вещим человеком, знает прошедшее, настоящее и будущее, угадывает чужие мысли и понимает разговоры растений, птиц, гадов и зверей»[46], – но, по христианским понятиям, это знания и умения демонические, сатанинские, напоминающие всеведение Адама до грехопадения. С другой стороны, в народной культуре золото земли – это атрибут и дьявола, и подземного царства мертвых, потому обычно клад не дается людям без жертвы, будь то кровь, жизнь или душа. К язычеству восходит и отчетливый план испытания-инициации главного героя.

У древних славян юношей «возраста мужества» отправляли в святилище (лагерь) вне территории племени или рода – обычно в лесу, где они как бы умирали для остальных. Главенство в святилище принадлежало жрецам и жрицам божеств царства мертвых. Яга, вероятнее всего, была жрицей языческой богини судьбы Мокоши, среди ее функций – определение судьбы человека и владычество над миром мертвых, поэтому она (или заменявшая ее ведьма) входила в круг лиц, проводивших посвящение. Его ритуалами были временная смерть, когда испытуемых поглощало чудовище, последующее «воскрешение» – освобождение из его чрева, как бы новое рождение[47], а затем, вероятно, употребление наркотических веществ, создававших у неофита иллюзию беседы с тотемным предком или духами предков. Затем он должен был участвовать с товарищами в походах, набегах, боевых действиях племени/рода (позднее их стали имитировать так называемые ритуальные бесчинства). Окончательное превращение юноши в мужчину-воина завершалось изменением внешности и/ или имени (подробнее об этом см. ниже, на с. 89–90). Только после этого он мог владеть собственностью и вступать в брачные отношения[48].

Этот фон помогает увидеть, как Гоголь трансформирует в повести черты языческого посвящения, мотивирует его нехристианским насилием, кровопролитием ради богатства и уподобляет грехопадению. В 1-й редакции повести герой был вооружен словно козак: «кием» (здесь: аналог пики) и «татарскою кривою саблею», – его окружают «дикий бурьян» и «терновник» (I, 356), напоминающие о возмездии за первородный грех (после чего Адаму было определено, что отныне земля «произрастит» ему лишь «терние и волчцы». – Быт. 3:18). Когда Пётр добывает и отдает цветок для добычи клада колдуну (ведуну) и ведьме-знахарке, он как бы лишается чистоты, всеведения и веры Адама до грехопадения. Окончательное падение героя (буквальное – в яму-могилу, вырытую ради клада, – и как нарушение Заповедей) будет связано с убийством невинного ребенка – языческой, кровавой жертвой «подземному миру».

«Оживление» языческой символики происходит в открытой повествователю сфере сознания героя: ему застывший «на пне… как мертвец» Басаврюк напоминает «истукана», языческого идола; затем ему среди «пустой и немой» ночной природы чудится, «будто трава зашумела, цветы начали между собою разговаривать голоском тоненьким, будто серебряные колокольчики; деревья загремели сыпучею бранью…» (I, 144–145)[49], – и нищему «земляному жителю» открываются сокровища «подземной» жизни. Все это может быть истолковано и как приметы царства мертвых. А его властительница, сначала обнаружившая зооморфные черты оборотня-вампира (собаки и кошки), затем, по словам Басаврюка, – «красавицы» и «чертовки» (в 1-й редакции она была похожа на «супругу Сатаны»), становится старой ведьмой, Бабой-Ягой, которая, по существу, и определяет дальнейшую судьбу Ивася и Петра, их принадлежность царству мертвых.

Атрибут Яги – ее «избушка… на курьих ножках» (обычное место испытания героя восточнославянской волшебной сказки) в кусте терновника – здесь напоминает жилище западноевропейского гнома, демонического «духа земли», и тем самым вроде бы исчерпывает свою роль в сюжете. Зато сам атрибут и встреча с Ягой были чрезвычайно значимы в «Перелицованной Энеиде» Котляревского, где Бабой-Ягой («бабищей» и «цацей» в глазах рассказчика) представала Кумская Сивилла, проводница в царство мертвых, с которой Эней не особенно церемонился, почти как Басаврюк[50]. И поскольку герои поэмы изображены троянцами-запорожцами («Эней был парубок бедовый / И хлопец хоть куда казак…»[51]), такая перекличка с «Энеидой» подтверждала в повести принадлежность героев к малороссийским козакам, «языческую» и символическую подоплеку действия, творческую ориентацию автора на классику украинской литературы и вводила некий иронический подтекст, понятный читателям поэмы И. П. Котляревского[52].

Вернувшись с золотом из царства мертвых, герой впадает в «мертвый сон» на «два дни и две ночи» и, «очнувшись на третий день», в отличие от подразумеваемого воскрешения духовного, наоборот, оказывается лишен памяти (I, 146). После чего сфера его сознания постепенно «затемняется» для повествователя и читателя, ибо Пётр все более «одержим»: утратив свободу воли, он «как будто прикованный» сидит возле мешков с золотом (I, 149), его существование становится пограничным, полуживотным. Затем, ровно через год, память вернется и, как удар молнии («огненный цветок» здесь и Божья кара, и самое страшное наказание Перуна для язычников), уничтожит дьявольско-языческое наваждение вместе с жизнью отступника, оставив лишь пепел и пар – изначальный неодухотворенный хаос – тот «земной прах», из которого был создан Адам. Замолить семейные грехи Пидорка сможет, только уйдя от мира в освященное пространство православной Лавры, ценой молчания и здоровья (став монахиней, высохнет, «как скелет»: ее религиозный подвиг призван искупить «падение» и языческую одержимость Петра). А «земляным жителям» за их грехи так и «не было покою от проклятого Басаврюка», хотя «все побросали землянки свои и перебрались в село <…> даром, что отец Афанасий ходил по всему селу со святою водою и гонял черта кропилом по всем улицам…» (I, 151).

«История создания и разрушения семьи», основанная на традиционных фольклорных мотивах: любовь двух сирот, разлучение влюбленных (и/или смерть одного из них), продажа души за богатство (и/или за невесту, за родство), нечаянное преступление и Божья кара за отступничество, – в силу этого обретает характерный эпический охват сказки[53]. А изображение всей жизни типичного героя: от рождения до свадьбы и смерти – и типичного в то время для его социума пути в козаки можно отнести к формальным приметам романа. Но если из окружающих «никто не помнил ни отца… ни матери» героя, ни обстоятельств его рождения (I, 140) – значит, вопреки постулату свободы воли, он оказывается изначально обречен на трагическое одиночество в мире, отчуждение от социума, искушение и «падение» в язычество. «Вторичное» отчуждение Петра (от жены) тоже происходит вопреки христианским установлениям («…оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, / Так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает». – Мф. 19:5–6). Таким образом, и фатальная «безродность» героя, и крушение не только его семейных, но и всех человеческих связей после церковного брака, и, наконец, его гибель обнажают иную, «темную» сторону народной жизни, дезавуируя идею романа как «христианской истории любви»[54].

Обещанное чудесное представлено в повествовании как демоническое, языческое, проявления которого сугубо телесны, материальны, «животны», что показано их грубыми земными или «подземными» чертами мертвого, дикого или безумного – своего рода «терновником» и «бурьяном» бытия, напоминающими о хаосе. Таковы прозвище и сама «образина» Басаврюка: «волосы – щетина, очи – как у вола», он «загремел… брякнул… заревел»; «…весь синий, как мертвец <…> рот в половину разинут…» (I, 143–144). Пётр «одичал; оброс волосами; стал страшен…» (как «образина» Басаврюка); «Бешенство овладевает им; как полуумный, грызет и кусает себе руки и в досаде рвет клоками волоса <…> Вдруг весь задрожал, как на плахе; волосы поднялись горою» (I, 149). Возможность такой интерпретации здесь и в повести «Заколдованное место» обоснована языковыми схемами, какими, в частности, являются подчеркнутые нами устойчивые сравнения, и традиционными сюжетными схемами народного фольклора.

Позднее, уже в 1840-х гг., подобные «ходячие» славянские сюжеты (схемы) воспроизвел В. И. Даль, относя, например, к ним «целый ряд сказок и поверьев о цвете папоротника, который-де цветет ночью на Иванов день. Этот небывалый цвет (папоротник тайниковое, бесцветное растение) почитается ключом колдовства и волшебной силы, в особенности же для отыскания кладов: где только зацветет папоротник в полночь красным огнем, там лежит клад; а кто сорвет цвет папоротника, тот добыл ключ для подъема всякого клада, который без этого редко кому дается <…> клад бывает всегда почти заповедный и дается тому только, кто исполнит зарок; избавляет же от этой обязанности только цвет папоротника <…> папоротнику… повинуются все духи <…>. Во время выемки клада всегда приключаются разные страсти, и черти пугают и терзают искателя…»[55].

Столь же очевидно, как сама структура демонических образов в повести «Вечер накануне Ивана Купала» включала черты известных фольклорно-языческих, или европейских романтических, или античных героев, легко опознаваемые читателем. Однако разнородные характерные черты здесь не только «подсвечивали», но и отчасти «размывали» образы. И современные исследователи отмечают, например, что «образ Басаврюка… не имеет прямых аналогий в народной демонологии: его статус… не ясен, он то ли черт, обернувшийся человеком, то ли ходячий покойник, упырь; для народной традиции, где колдун, чёрт, упырь и т. д. обладают каждый своими отчетливо выраженными признаками, такая расплывчатость не характерна»[56].

Поэтому проявления и действия нечистой силы в повести изображены как всеобщие. К ним так или иначе причастны все – и живущие разбоем (набегами), и пьющие, и равнодушные к вере, и трусливые, и девушки, берущие подарки Басаврюка, и отцы, готовые отдать дочь за богатого, но ненавистного «ляха», и влюбленные, замышляющие самоубийство, и ряженные демонами на свадьбе… У «юного» (как главные герои) народа есть угроза старческого распада на отдельные, даже не семейные, а сугубо индивидуальные мирки, когда земное берет верх над духовным, человека охватывают безверие и корысть и он живет для себя, служа Богу и Мамоне, провоцируя явление «дьявола в человеческом образе» (I, 139). На этом фоне перспектива распада семьи должна быть воспринята как апокалиптическая. Причем ее обозначает служитель церкви, выражая родовую (народную) точку зрения[57].

Подобная «демоническая» характеристика малороссийских козаков из первой повести Гоголя как бы иллюстрировала обвинение их в нехристианском образе жизни: азиатских разбойных набегах («наездах»), язычестве, пьянстве и обжорстве, кровожадности, жестокости, коварстве и алчности. Эти инвективы отчасти можно объяснить государственной точкой зрения (так, обсуждение романа Загоскина в 1829–1830 гг. напомнило о набегах козацких шаек на Русь в Смутное время), отчасти – традициями украинского народного театра, особенно вертепа, где на образ козака повлиял его польский театральный вариант – плута-хвастуна-пьяницы-гуляки, «разносителя шинков»[58]. А сама оценка подразумевала исторический прогресс и признание мира «сейчас» более совершенным, нежели в прошлом. Той же «гимназической» точке зрения, в отличие от Гоголя, остался верен его однокашник, поэт и драматург Н. В. Кукольник (1809–1868), который в середине XIX в. писал о прошлом Украины: «Тогда на просторе свободно и безнаказанно разыгрывалось казацкое молодечество. Свои не хуже татар грабили… уводили в плен красавиц; казак с верховий Буга с товарищами гостил на берегах чистого Псла, а у него в то же время в гостях пировали степные наездники по-своему. И теперь в Малороссии тяжба в моде, но только на бумаге, а тогда та же вечная тяжба, только на шабельках»[59]. И все это было сказано после «Тараса Бульбы» и повести о двух Иванах…

В то же время в раннем творчестве Гоголя рядом с «Бисаврюком» есть красочные, полные комизма и юмора, местами идиллические картины современности («Две главы малороссийской повести “Страшный кабан”»[60]). Их герой, великовозрастный семинарист Иван Осипович, «убоясь бездны премудрости» («Недоросль»), оставил учебу и стал домашним учителем у помещицы в украинском селе, где нашлось применение его житейским «талантам», вызывавшим любопытство, уважение и страх селян. Удивлялись они лишь его крепкой дружбе с пьяницей кухмистером, да и то недолго…

Этот образ, возможно, отразил детские впечатления Гоголя, который «получил первоначальное воспитание дома, от наемного семинариста»[61]. Реальным же прототипом семинариста мог быть выпускник Черниговской семинарии Иван Григорьевич Кулжинский, преподававший латынь в Нежинской гимназии высших наук в 1825–1829 гг. Такое сходство подчеркивали форменный «светло-синий сюртук» педагога с «большими костяными пуговицами» (III, 265) и, вероятно, пародийное описание облика, особенностей характера и поведения сына дьякона из г. Глухова, а также подробностей его личной жизни, известных гимназистам. По-видимому, его узнаваемые черты были разделены между двумя героями, что отчасти подтверждают известные латинские изречения бывшего семинариста и украинские присловья кухмистера Онисько, перешедшие к последнему из раздела «Пословицы, поговорки, приговорки и фразы малороссийские» в гоголевской «Книге всякой всячины», записанного в 1827–1828 гг.

Это позволяет полагать, что главы «выросли» из гимназической пародии на повесть В. Ирвинга «Легенда о Сонной Лощине» (в рус. переводе 1826 г. – «Безголовый мертвец»[62]) и в этом качестве были одним из первых опытов комического бытописания у Гоголя, наряду с его сатирой «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан». Сближение с повестью В. Ирвинга подтверждалось сходством внешности и поведения учителя из американской глубинки Ичабода Крана с «педагогом»-семинаристом, имени и внешности «красавицы Катерины», характеристикой соперников. Однако существование всей «малороссийской повести “Страшный кабан”» более чем сомнительно, ибо две разрозненных главы основывались на известном читателю сюжете повести В. Ирвинга о любовном соперничестве пришлого учителя с деревенским шалопаем за прекрасную Катерину и фактически не нуждались в восполнении[63]. Само название «Страшный кабан» указывало, что для посрамления своего незадачливого соперника шалопай использует какое-то малороссийское поверье (ср.: «черт с свиною личиною» в легенде о красной свитке из «Сорочинской ярмарки»). Причем два типично малороссийских характера: «педагог»-семинарист и разгульный деревенский шалопай – здесь как бы дополняли друг друга, ибо порознь восходили к герою украинских интермедий дяку-пиворезу, типу школьника / семинариста, который, «отбившись от школы за великовозрастием… увлекается предметами, чуждыми строгой духовной науке: ухаживает и за торговками, и за паннами, пьянствует… пускается в рискованные аферы»[64]. В дальнейшем чертами того же типа будет наделен Хома Брут в повести «Вий».

Имена героев, по общеизвестному тогда значению, были соотносимы с амплуа персонажей народной комедии: Иван – простак; Онисько (Анисим) – «исполнитель»; Катерина – «чистая». Имя козака Харька восходило к греческому имени Харитон – «щедрый, осыпающий милостями», хотя напоминало… хорька и маленькую харю, а прозвище Потылица означало «затылок» (тот, кто «ничего не видит, не ведает»). У мирошника / мельника Солопия Чубко прозвище связывалось с «чубом» – метонимическим обозначением козака, а имя – с украинским глаголом солопити – «лизать, высовывая язык»[65] (тем же народным именем Солопий, созвучным и салу, и холопу, и салопу – верхней женской одежде в виде широкой длинной накидки, Гоголь назовет простака Черевика в «Сорочинской ярмарке»). Отношения героев были простодушно-естественными, земными – соответственно окружающему. Автор высмеивал несовершенство человеческой натуры, ее смешные, физиологические, «животные» черты, порождавшие такие извечные пороки, как обжорство, пьянство, женская трусость, болтливость[66], – без какого-либо демонического оттенка. Вероятно, даже устрашение и посрамление учителя (которое тот в повести В. Ирвинга воспринимал как мистическое) получило бы простую разгадку, а взаимная любовь возвысила бы героев над их недостатками и обыденностью. Но здесь же звучали и достаточно тревожные нотки: недоучка-семинарист «торжествовал» в храме над дьячком, «сам сатана перерядился в… бабу», «старую ведьму» (III, 275, 276), а кухмистер, который, по просьбе учителя, должен был объявить о его любви Катерине, обнаружив ее чувство к себе, тут же отказывался, ради личного счастья, от мужской дружбы (как Андрий).

«История создания семьи», намеченная в этих главах, сближает их с большинством повестей будущих «Вечеров». Кроме того, давно отмечено, что объяснение кухмистера Онисько и красавицы Катерины почти дословно повторится в диалоге кузнеца Вакулы с Оксаною из повести «Ночь перед Рождеством», в повести «Сорочинская ярмарка» литературным прототипом Хиври отчасти станет Симониха, а прототипом поповича Афанасия Ивановича – семинарист Иван Осипович [III, 710]. Образ хлопочущей по хозяйству Анны Ивановны даст начало изображению таких хозяйственных помещиц, как тетушка Шпоньки, а в повести «Старосветские помещики» Пульхерия Ивановна Товстогуб. Намеченный мотив перехода мужской дружбы во вражду предвосхищает ссору двух Иванов. Но есть в этих главах и то, что уже не повторится в другом художественном произведении Гоголя: никогда больше он не будет так близок к современности, к дорогим ему «берегам Голтвы» (III, 265)[67], к своим юношеским устремлениям[68] и так оптимистичен!

Здесь выражены его «гимназические» просветительские взгляды на природу человека и общества, которую еще можно исправить правильным и последовательным естественным развитием. Его герои сами, без родителей, и рационально, и под влиянием чувств определяют свою судьбу, несмотря на трудности (отчасти водевильного характера); над героями не властно их несовершенное прошлое, они готовы отказаться от настоящего лишь во имя лучшего будущего. А чудесное является им вне действительности – в мечтах, в сфере воображения, с книжным и театральным оттенком (стоицизм, Орест и Пилад, Мельпомена, вертеп), или относится к народным преданиям, – для чудесного в действительности просто не остается места.

Повесть «Вечер накануне Ивана Купала», как мы говорили выше, показывала прошлое отвратительным, неправедным, безобразным, будущее – сомнительно-неопределенным, а чудесное – как языческо-демоническое наваждение. Видимое снижение образа козачества в повести приводит к тому, что единственными защитниками односельчан (и самой православной веры) от демонического воздействия предстают одиночки: священник Афанасий и Пидорка (Федора), подвиг которых возможен только вне обычной жизни – в освященном пространстве церкви или монастыря – и потому несколько статичен. Соответствует этому и значение имен героев: Афанасий – греч. «бессмертный», Пидорка (от Феодора – греч. «Божий дар»). Имена Афанасия и Феодора носили многие видные духовные лица в России, а священник – борец с нечистой силой, вероятнее всего, назван так в честь одного из отцов церкви, епископа александрийского Афанасия Великого (293–373), воителя с арианской ересью, «творца компромисса» между белым и черным духовенством, иерархией и монашеством (можно соотнести с этим решение Пидорки уйти в монастырь). Правда, священник Афанасий оказывается во многом бессилен перед бесом. Имя героя Пётр (греч. «камень») и здесь, и в повести «Страшная месть» (1832) обозначает вероотступника, изменника, предателя, чью «двойственность» души Гоголь, видимо, связывал с евангельской легендой о том, как будущий апостол Пётр трижды отрекся от Учителя, Который это предсказал. Кроме того, глава католической церкви занимает престол св. Петра (в тексте слово «католик» означает «враг Христовой церкви и всего человеческого рода», то есть дьявол. – I, 140). Так ономастика проясняет символический подтекст повести.