Вовсе не походили эти пацаны на тех, с кем сам он начинал постигать воинское искусство. Ну, совсем не то! Его и учили не так, да и учил-то поначалу отец. А потом старый Агей, отец нынешнего сотника, придумал тех отроков, которых родичи не отдали в Перунову слободу, на обучение воинской службе ставить скопом. А то, вишь ты, дома всяк по-разному выучить норовил. Вот и повелел он тогда согнать на учебу будущих новиков, не всех, конечно, только тех, чьи родичи сами согласились чтобы старый вояка, которого откуда-то притащил сотник, наставлял мальчишек в воинской сноровке. Мог бы, наверное, и сам, так ведь сотник же. Не то чтобы не по чину, а времени– то где набраться? Да и не по характеру ему это – неумеху и пришибить мог.
Ратник усмехнулся, глядя на суетящихся внизу отроков.
Тот весенний день – только снега пали, да просохла площадка перед церковью – Фаддей помнил до сих пор, да так, что запах того талого снега и шум того весеннего ветра и сейчас слышал и чувствовал.
И чего только не плели про него новики, каких только баек друг другу не пересказали! Откуда что бралось, не знал никто, но принималось все за чистую правду без колебаний. Получался ОН сущим зверем, извергом непотребным, жаждущим крови новиков. И вдобавок к тому – непробиваемым дурнем.
Говорили вроде, ратнинский он. Но чьих – никто точно не помнил. Видно, потому и ушел в молодости из села искать счастья в чужих краях, что тут никого своих не оставалось. Так бобылем всю жизнь прожил, на нем род и пресекся. Оказывается, и молодого Лисовина он же когда-то учил, да еще пару новиков. Нынешнего старосту Аристарха, к примеру, пока того отец в слободу не отправил. В лесу их учил, тайно, только от глаз-то все одно не скроешься, и выходило, что Корней стал зверь– зверем как раз с того обучения.
А уж когда ОН верхом на лениво переступающем коне, расслабившись и только что не засыпая в седле, въехал в ворота Ратного, у молодых парней сердце похолодело.
Гребень…Кто ему дал такое имечко – Бог весть. Какое отношение имела бабья вещица к этому душегубу, неведомо. Короткая борода, сросшаяся с усами, скрывала часть шрамов на его лице, глаза. Да черт его знает, Чума до самого конца не мог определить ни их цвет, ни форму: Гребень никогда не смотрел людям в лицо, взгляд его все время упирался куда-то то ли в грудь, то ли в живот собеседнику. Некрупный сам по себе, но как-то так выходило, что здоровенные мужи подле него мельчали. Так при появлении матерой рыси крупный лесной олень вдруг перестает быть грозным.
Вот и в тот день, покачиваясь в седле, словно муж с гулянки, Гребень доехал до дома Агея и, как девица со ступеньки, легко, одним плавным движением, соскользнул с коня. Что он там решал с Агеем, никто не знал, только на следующее утро, до света, будущих новиков выгнали за тын.
Забыть того утра Чума никогда бы не смог. Забыть свой страх, который совершенно непонятно почему гнездился в самом низу живота. Накануне Сенька Хомут полдня распинался о тех зверствах, которые ждут отроков, отданных в учение, о страшном ноже у пояса Гребня, которым тот заставит добивать совсем изнемогших в учебе товарищей. О том, что если захочет мысли чьи– то узнать, так его крови себе в похлебку добавит и все как есть скажет – даже самое тайное, о чем и себе признаться боишься. Да много чего еще плел. Отроки Сеньке и верили, и нет – трепло он, конечно, врет, наверное. А если не врет? Дыма-то без огня не бывает.
Заложив большие пальцы за поясной ремень, Гребень разглядывал каждого отдельно. Чума отчетливо помнил свои тогдашние мысли: «Первую жертву выбирает».
В строю начались легкие шепотки.
– А ну, замолчь! – как медведь рыкнул. – А теперь слушайте, сопляки… – голос уже не рычал, а звучал ровно. Почти ласково, как у лисы, уговаривающей пойманную мышь не волноваться. – Повторять не буду. Кто слаб, пусть уходит, сейчас в том позора нет, – помолчал, ожидая, но никто не шелохнулся. – Кто останется, помните: железом махать я вас научу. Воинами стать сможете только сами. А не стал воином, значит, стал покойником. Или татем, коли душа червивая. Обратной дороги не будет. Пока солнце не встанет – думайте, ваше время.
Чума грустно улыбнулся: нет Гребня, уж сколько лет, как нет. Надо Варваре сказать, чтобы завтра свечку за него поставила. Не помешает.
Лука по праву числился в Ратном одним из лучших воинов, и опыта ему было не занимать, хотя, конечно, до Гребня он не дотягивал. Но науку старого рубаки Говорун не забыл – его самого Гребень когда-то вот так же приводил в воинское чувство, а теперь десятник сам мальчишек с того же учить начал.
В груди опять что-то тихонько заныло. Ну что такого сладкого в тех синяках, что о них душа, как по девке в молодости, плачет? Не только же годы молодые?
На заборолах тем временем появились зрители. Даже бабы там! Ну, еще бы, за кровиночек своих переживали – так бы и побежали рядышком. Чума гоготнул: ох, сегодня Лука не проикается, когда мамки синяки да ссадины на сынках своих считать начнут. Бабы – они на то жизнью и поставлены, чтобы рожать да выхаживать, а ратнинские, хоть и знали сызмальства, для какой судьбы сыновей растили, но сердце-то все равно за них рвали.
А на тыне вовсю разгорались страсти.
– Илюха, глянь! Твой-то, никак, штаны потерял! – орал здоровенный, но бестолковый Охрим. – Не отморозил бы чего, без внуков останешься!