– И… и не только это, – продолжает Рафаэль горячо, торопливо, по-прежнему шепотом, – я еще хочу, чтобы… чтобы ты спала внизу. Здесь слишком жарко.
– Чтобы спала где?
– В моей кровати. Со мной. Если ты хочешь. Хорошо?
На этот раз молчание затягивается. Сердце Рафаэля стучит с перебоями. Он сам сознает, что все это ни на что не похоже и что пути назад уже нет.
Саффи так ничего и не ответила. И тогда Рафаэль Лепаж произносит фразу еще более ни на что не похожую, а сердце у него колотится так, что он едва слышит собственные слова. Он говорит:
– Я хочу жениться на тебе, Саффи.
Опять молчание. Рафаэль допытывается, изнемогая от любви:
– Ты понимаешь? – Медленно, отчетливо выговаривая каждый слог, произносит: – Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Молчание. А потом:
– Договорились, – отвечает Саффи.
Не глядя на него, без улыбки, тем самым словом, которому он научил ее в первый день. Договорились.
IV
Когда сын сообщил по телефону, что намерен жениться на немке, которую недавно нанял в прислуги, Гортензия де Трала-Лепаж едва не упала в обморок.
Целых четыре года в Париже, оккупированном немцами, Гортензия терпела пытку нуждой. Нет, хотя достаток семьи к концу экономического кризиса тридцатых годов был, конечно, уже не тот, что в начале века, когда дедушка Трала собрал первый урожай со своих алжирских виноградников, разорение Трала-Лепажам отнюдь не грозило. Но что значат деньги, если ничего нельзя купить, особенно зимой. А то, что удавалось достать, было такого скверного качества, что просто стыд и срам для женщины, которая лопалась от гордости, давая прислуге точнейшие и изобретательнейшие гастрономические инструкции.
Один килограмм картофеля на человека раз в две недели. Пятьдесят граммов масла в месяц. А в остальном – репа, свекла, брюква, капуста, турнепс и топинамбур. Звучало почти как поэма, но этим ей было не накормить мужа – и ребенка тоже. День за днем одни и те же объявления во всех лавках, хоть плачь: “Мяса нет”, “Хлеба нет”, “Молока нет”. Трала-Лепажи на улице Сены голодали. Мало того – “Угля нет”, – они еще и мерзли. В одно декабрьское утро сорок первого года им пришлось даже сжечь несколько стульев и старый сундук, чтобы обогреться.
Голод был унизителен, и холод унизителен. К этому еще надо добавить воздушные тревоги: предел унижения, мука мученическая – бежать сломя голову в подвал как есть в халате, а потом часами сидеть в тесноте тел и духоте дыхания соседей, с которыми зазорно и поздороваться на лестнице. Неприбранные женщины сидели с вечными спицами и клубками шерсти в дрожащих руках; мужчины, как в окопах, нервно выстругивали что-то из деревяшек. И Рафаэль, ее ангел – их ангел, милый, милый Рафаэль в свои двенадцать-тринадцать лет тихонько играл на флейте в уголке убежища, успокаивая людей, отвлекая их от страхов…
Все это – очереди, голод, холод, невыносимая теснота в убежище, не говоря уже о трагической гибели Лепажа-отца, – все это по вине немцев.
Да и вообще, что знает Рафаэль об этой женщине, об этой… как ее там? Ну и имечко, ужас. Как он может полагать, что узнал ее за такое короткое время? Неужто он вверит ей свою жизнь? Что она делала, эта Саффи, во время войны? Она была ребенком, ладно. Но ее родители, что делали они? Рафаэль хоть знает?
– Ее родителей нет в живых, мама.
– Это сейчас нет в живых. А во время войны они были в живых?