Книги

Пазл Горенштейна. Памятник неизвестному

22
18
20
22
24
26
28
30

С альманахом, участие в котором Горенштейн позднее оценивал как ошибку, связаны последние перед эмиграцией свидетельства чужеродности Горенштейна совписовской элите.

Цитаты из стенограммы обсуждения альманаха в Союзе писателей…

Феликс Кузнецов: …Мне кажется, в альманахе четыре ведущих направления: 1) приблатненность (Высоцкий), 2) изгильдяйство над народом, 3) сдвинутое сознание (Горенштейн, Ахмадулина), 4) секс.

Лазарь Карелин: Ну вот, товарищи, разговор наконец определился. Филос[офов] нам слушать не надо. Здесь и так много философии. Вот Горенштейн с его ущербными, убогими, физиологическими сочинениями тоже философ буржуазный в своем роде. Всё вместе это – политическая диверсия и желание литературного скандала. Мы дали вам возможность одуматься, у нас нет сомнений, что это будет опубликовано на Западе. Вы были с нами неискренни. Вы не сказали, что решили собрать людей и объявить им об альманахе. А сбор людей – это гласность, ваш сбор нужен был для гласности… Мы пытаемся помочь вам, крупным писателям. Битов – превосходен. Горенштейн… Я его помню. Он начинал в «Юности». Проза у него слабее битовской. Сильный диалог? Богоискательский диалог. Люди отвратительны. Влияние Зощенко, Булгакова в отвратительной плоскости. Основная мысль: человек, сошедший с ума, духовно возвышается. Цитата: «Пока зрячие заняты распрями, слепорожденные не дремлют»… и про то, что власть – случайна. Может быть, это и отличная литература, но издана она не будет.

Интересно, что Горенштейн, который всегда говорил, что его «замалчивали», мог и не знать, что его упоминали при обсуждении, стенограмма которого появилась в печати уже после смерти Горенштейна. Но когда альманах вышел на Западе, Горенштейн, вскоре оказавшийся там же, уже, конечно, прочитал опубликованную в «Новом русском слове» к выходу «Метрополя» статью Вайля и Гениса «Манифест творческой свободы», в которой его повесть «Ступени» объявлялась самым слабым произведением альманаха. Горенштейн был уязвлен. Жаль, что он не мог прочитать опубликованную уже после смерти Станислава Рассадина его «Книгу прощаний», а в ней его первую реакцию на «Метрополь».

Станислав Рассадин

Когда я прочел, в пору его появления, еще рукописный альманах «Метрополь», меня охватили горечь и стыд, вполне патриотические. Не сплошной, но общий, уравнительный уровень альманаха, задуманного как «альтернатива», поразил ничтожеством духовного и нищетой эстетического результата. Поразил по контрасту, даже сразу по двум. Во-первых, с несомненной смелостью предприятия, не уважать которой нельзя, а во-вторых, и по контрасту, если хотите, вовсе не «альтернативных», просто – мастерских, высокопрофессиональных удач, прозы Горенштейна и Искандера, стихов Рейна, Липкина и Лиснянской с окружающей их расхлябанностью, полуумелостью и полуученостью. Что и было огорчительнее всего, впоследствии узаконившись: отказываясь от критериев российской литературы, всегда твердо знавшей, что хорошо и что дурно, что нравственно и что безнравственно, мы наипервейшим делом разрешаем себе писать плохо.

Вслух я всего этого, однако, не высказал, как и иные, думавшие точно так (вот они, несвобода, дисциплина, цензура партии невступивших). Мы боялись оказаться в ряду с теми, кто, наподобие отвратительного Феликса Кузнецова, кинулся делать на погроме альманаха карьеру; я ограничился тем, что высказал свое мнение кругу друзей, средь которых были, впрочем, «метропольцы» Липкин и Искандер.

Решение эмигрировать Горенштейн принял до «Метрополя», по его словам – где-то в 1977 году, а созревало оно, смею предположить, не без влияния советских государственных антисемитских (под видом антиизраильских) кампаний в 1967 и 1973 годах.

В уже упомянутом рассказе «Шампанское с желчью» есть воспоминание героя, названного в тексте «режиссер Ю.»:

Ю. вспомнилось, как в 1967 году на улице Горького были специально установлены громкоговорители и по этим громкоговорителям торжественно объявлялось, беспрерывно повторялось о разрыве дипломатических отношений с Израилем, повторялись угрозы в адрес Израиля. Такого не было при разрыве отношений с Чили, с Пиночетом. Просто, как обычно, напечатали в газете, сообщили в радио– и телеизвестиях. Теперь же гремело на всем протяжении улицы Горького, от Белорусского вокзала до Охотного ряда.

Я предположил бы связь между этим переживанием и написанием «Искупления». Связь, конечно, не прямая. Но здесь, как мне представляется, антисемитская кампания выступает в качестве триггера, а в качестве травмы – комплекс переживаний наблюдательного подростка во времена известных антисемитских кампаний в СССР 1948–1953 годов (их тень есть и в «Зиме 53-го года»).

То, что писал Горенштейн в Москве, не было антисоветским, но было настолько чужим эстетически (без «нормы» чего-то обязательно дурно пахнущего), что опубликованным стать никак не могло. Горенштейн понимал это. Но подлаживаться не мог. Он несколько раз в жизни находил свои непосредственные асимметричные творческие ответы на политические события. После вторжения войск стран-участников Варшавского договора в Чехословакию он написал эссе «Мой Чехов осени и зимы 1968 года», после разрыва отношений СССР с Израилем – повесть «Искупление», а после войны Судного дня в 1973 году и антисемитской кампании в СССР у него родились и были воплощены замыслы романа «Псалом», пьес «Бердичев» и «Споры о Достоевском» и документальной повести «Дрезденские страсти». Никто из сверстников не позволил себе реагировать на названные события даже текстами «в стол», ни у кого из них не возникло импульса даже помыслить в эту сторону. Пожалуй, только у Аксёнова, очень травмированного вторжением в Чехословакию (Алексей Герман рассказывал, как рыдал Аксёнов, узнав о вторжении), написался в 1968 году рассказ «Рандеву». Остальное – куда позднее, когда «замыслил побег»…

Было бы, конечно, примитивизацией видеть в этом прямые «ответы» Горенштейна: это было следование подсознательным творческим импульсам, сохранением себя, спасением своей души.

Горенштейну тогда важно было писать, написать не откладывая, вовремя. Это ясно из его мыслей вслух о судьбе Юрия Трифонова в его первом интервью на Западе Анатолию Гладилину в 1982 году.

Ф.Г. Юрий Трифонов пытался наверстать упущенное. Это и в жизни очень тяжело, в литературе это практически невозможно. Потому что то, что не сделано, то каменеет. Лев Николаевич Толстой никогда бы не мог написать «Севастопольские рассказы» в тот период, когда он писал «Войну и мир». Я это, конечно, говорю не для сравнения каких-нибудь литературных талантов – это смешно и нелепо сравнивать. Но каждый занимает свое место, есть место для золота, есть место для серебра, есть место для честной меди, всё нам нужно в литературе и в жизни. Я хочу сказать, что в тот период, когда надо было писать свои «Севастопольские рассказы», Юрий Валентинович Трифонов писал вещи совершенно другого порядка. И когда он нашел в себе силы как-то сказать в полный голос, множество тем, не созданных им ранее, вели между собой борьбу и создали то творческое напряжение, которое в конечном итоге, возможно, привело его к ранней смерти.

Написать было важно, а вот с публикацией Горенштейн был готов ждать. Не давал он свои произведения и в самиздат.

Он понимал, что если распространять их нелегально, то его запросто могли бы посадить в психушку, как это проделали в те годы с Валерием Тарсисом и Владимиром Максимовым. Достаточно вспомнить похожие на донос характеристики из немногочисленных обсуждений («Новый мир», «Метрополь»). Даже при как бы доброжелательном обсуждении на «Мосфильме» Мальцев публично заявлял, что Горенштейн, по его убеждению, шизофреник. Василий Аксёнов решился пустить по кругу роман «Ожог», обозначив на машинописной копии издательство как ВАСИЗДАТ, только когда окончательно решил эмигрировать.

Из интервью Горенштейна Ирине Щербаковой в 1991 году.