Книги

Парадокс любви

22
18
20
22
24
26
28
30

Очевидно, кризис буржуазного брака привел к тому, что адюльтер, один из банальнейших его спутников, потерял привлекательность. Раньше его порицали во имя добрых нравов, сегодня — с позиций искренности. Свободный союз двух личностей, понятно, несовместим с таким пошлым поведением: уж лучше во всем признаться друг другу, чем прибегать к уловкам далекого прошлого. Бульварный театр почти сто лет веселил публику несчастьями обманутых мужей, рогоносец всегда был героем водевиля (для подобной роли чаще всего подходил именно мужчина)[57]. Между тем, будучи дискредитирован, адюльтер не умер: выйдя из моды как стиль поведения, он остался заурядным жизненным явлением и составляет одну из основных причин распадения браков[58]. От него не застрахованы ни мужчины, ни женщины: они обманывают друг друга, потому что скучают, сталкиваются с искушениями, они проживают одновременно несколько жизней (симптом индивидуалистического общества, разрывающегося между идеалом верности и жаждой свободы). Адюльтер по-прежнему неотделим от брака. В отчаянной борьбе с ним обнаруживаются два подхода: первый — исходящий из классических норм, и второй — новаторский. Первый — психоаналитический — видит в супружеской измене признак напряжений, не разрешенных в детстве. Так, Альдо Наури объясняет, что на лакановском базовом языке слово «адюльтер» можно расшифровать как «adulte erre, adulte taire», то есть «заблудившийся взрослый, который молчит, не желая взрослеть». Мы думаем, будто свободны в своих похождениях, а на деле являем собой жертву чрезмерной привязанности к матери или отцу[59]. Вторая точка зрения усматривает за старым словом «обман» достойную сожаления измену себе, атмосферу лжи, разрушительной для самых драгоценных чувств. Начинаясь бурными клятвами, брак вязнет в болоте жалкого притворства.

Первое возражение апеллирует к закону морали, второе — к закону души. Соответственно, есть два вида верности: верность ради приличия и верность по внутреннему убеждению. Первая представляет собой механическое подчинение социальным нормам, вторая вытекает из свободного решения быть честным перед любимым человеком. Последняя может включать два аспекта: верность как долг перед другим и как долг перед собой. Настоятельная необходимость не входить в противоречие с собственными настроениями усложняет вопрос. В наше время любовь зла по-новому: согласие с самим собой позволяет мне всадить нож в спину другому. Поскольку у меня есть полное право передумать, я могу нарушить слово. Перемена обладает полнотой власти: да, я переспал с X или Y, но ведь в тот момент я тебя уже не любил, мне надоело притворяться. (Чем превосходит нас соперник — будь то мужчина или женщина? Его неоспоримое преимущество — новизна. Причина его неотразимости только в этом, а не в красоте или уме.) Обманутый лишен возможности сослаться на гнет общества: отдаление партнера оскорбительно, измена становится личным поражением — если другой решает искать любви на стороне, значит, меня ему уже недостаточно.

Выходит, отвечая только за себя, мы поступаем крайне бестактно. Я не отрекаюсь от себя, я развиваюсь, высшая добродетель велит мне изменить моим обязательствам, я неверен, ибо верен себе самому. Софизм превращает вероломство ренегата, пренебрегающего своими добровольными обетами, в самую возвышенную этику. Если быть самим собой — достаточное условие непреложной правоты, то нынешний культ подлинности прямиком ведет к торжеству хамства. Для достижения согласия с собой нам предлагается отвергнуть ханжество и всякую необходимость щадить другого[60]. Как только собеседник предупреждает, что будет искренним, готовьтесь выслушать массу неприятного. Хамство — принцип отношений, противоположный галантности: обращение с другим как с инструментом, от которого избавляются после использования.

2. Умолчание во спасение

Мистика прозрачности сродни травле: сообщая другому обо всех моих сомнениях, о малейших колебаниях сердца, на которые он должен реагировать, как сейсмограф, я держу его под непрерывным обстрелом. Политика откровенности является прежде всего политикой недоброжелательства: кто говорит всё, тот злословит, в то время как, умалчивая, мы проявляем деликатность. Я благодарен другому за то, что он скрывает от меня некоторые свои мысли. Сколько раз мы предпочли бы не знать и повторить то, что сказал принц Клевский своей супруге перед смертью: «Зачем вы открыли мне страсть, которую питали к господину де Немуру, коль скоро ваша добродетель не умножилась настолько, чтобы ей воспротивиться? Я так любил вас, что был бы рад обманываться, признаю это к своему стыду; я жалею о ложном спокойствии, которого вы меня лишили. Зачем вы не оставили меня в безмятежном ослеплении, которым наслаждается столько мужей?»[61] Известна кантовская притча о человеке, скрывающемся от преследования убийц в чужом доме. Долг хозяина дома, — говорит Кант, — выдать его, повинуясь универсальному нравственному закону: ложь есть зло всегда и везде[62]. Бенжамен Констан иронизирует над этим примером и, споря с Кантом, напоминает, что есть долг не менее неукоснительный: спасти жизнь ближнему. Высказывая супругу правду — всю правду, как это делается в суде, — мы подвергаем его невыносимому шантажу. Классическая мораль оказывается вывернутой наизнанку: мы лжем — стало быть, другой нам дорог, и сохранение отношений важнее, чем стремление выложить всю подноготную. Молчание — оберегает, признание — разоряет. В противоположность жестокой откровенности следует отстаивать принцип предупредительности и сдержанности. Двоедушие оказывает браку добрую услугу: уж лучше полуправда исповеди, чем правосудие исповедальни.

К тому же обман, бесспорно, имеет эротический потенциал: страх быть застигнутыми врасплох, импровизированные рандеву, общие секреты придают подпольным ласкам насыщенность вкуса, которой лишена баланда супружеских объятий. Ложь не всегда служит сокрытию истины, порой лгут, стремясь придать жизни интенсивность. Например, у Пруста любимая женщина героя развивает экстравагантные фантазии, защищаясь от настойчивости любовника, подобно каракатице, выпускающей свои чернила с целью прогнать незваного гостя. В данном случае то, что кажется нелепейшим искажением реальности, оборачивается правдой. В предательстве по отношению к родителям, супругу, друзьям есть головокружительный соблазн: удар в спину наносят только своим, зная их слабые места. Близкий друг бывает способен на самый коварный обман. Тайные козни любовников, плетущих интриги, чтобы друг друга уничтожить, завораживают своей низостью. Насколько нам известно, охотники пригреться у чужого очага и заодно поживиться чужим добром не перевелись, будто по волшебству. Есть паразиты брака — такой не успокоится, покуда в самом крепком союзе не пробьет бреши. (Частенько совместная жизнь оказывается терпимой лишь с появлением на ее горизонте манящей точки схода, таинственного безбилетного пассажира. Тогда любовный треугольник становится условием счастья вдвоем.) Порой ищут случая завести роман с кем-то из лучших друзей (подруг) спутника жизни, превращая приятельство в промискуитет: хмель обмана, приправленного перцем фамильярности, сильнее кружит голову. В этом парадокс пагубного соседства: оно строит прочные узы, чтобы успешнее их расстроить. Доверие поощряет вероломство, предатель вначале всегда был братом, товарищем.

Существует немало способов стать клятвопреступником, не вступая в отношения с третьим лицом: уйти в себя, «забастовать», отменяя удовольствия, улыбки, разговоры. В строгом, неукоснительном соблюдении физической верности может заключаться нечто невротическое: энергия, затраченная на сопротивление греху, оборачивается против любви к другому, на которого мы злимся за то, что должны прилагать такие усилия. Кажется, Махатма Ганди любил проводить ночи среди обнаженных женщин, испытывая свою стойкость. Некоторые считают себя постоянными, а на самом деле всего-навсего ленивы, предпочитая блаженное спокойствие треволнениям мимолетных свиданий. Другие наслаждаются искушением, не поддаваясь, — это искатели острых ощущений: они любезничают с незнакомыми лицами, а затем увиливают. Такие любят не мужа или жену — им нравится испытывать свою неотразимость и силу воли. Они могли бы сказать, как псалмопевец: «Искуси меня, Господи, и испытай меня; расплавь внутренности мои и сердце мое» (Пс 25,2). Тем же руководствуется и «динамистка», сводя мужчин с ума и никогда ничего им не позволяя. Дени де Ружмон с восхищением передает анекдот, рассказанный одной из его приятельниц. Попытавшись кокетничать с женатым мужчиной и не добившись толку, она услышала на прощанье: «Я прибавлю вас к моему списку mille е tre»[63]. Имелись в виду женщины, которых он отверг, храня верность жене. Подобное упражнение не говорит о постоянстве сердца, но выдает натуру хвастуна, жаждущего упиваться собственной силой, не применяя ее. Это тщеславие под маской нравственного закона. «Насилие, совершаемое над собой, дабы остаться верным любимому, немногим лучше неверности», — говорил Ларошфуко.

Запретить проституцию?

Социалисты и феминисты ожидали, что с исчезновением буржуазной семьи исчезнет и проблема проституции. Воспитание и социальная революция должны были уничтожить эту язву. В 1936 году Вильгельм Райх предсказывал, что с приобщением к половой жизни молодых девушек придет конец порнографии и сексуальному рабству. Но, хотя женщины в наши дни без сомнения стали свободнее, по крайней мере в демократических странах, порок продолжает свирепствовать. Можно найти тысячу объяснений его устойчивости, хороших или плохих, и среди всех причин на первом месте одна: торговля любовью будет существовать всегда, потому что свобода не гарантирует справедливого распределения наслаждений, слишком многим удовольствие недоступно из-за бедности, непривлекательности, возраста.

Приукрашивать положение ни к чему: проституция остается неблагодарным, более того, грязным ремеслом; кто ею промышляет, те вынуждены терпеть придирки клиентов, произвол полиции, насилие сутенеров, осуждение порядочных людей. На путь проституции становится тот, кого подталкивают нужда и неустроенность, как и всех наемных работников, и кто выбрал это занятие из ряда других, столь же унизительных. Увы, споры на эту тему напоминают настоящую охоту на ведьм, в которой объединяются интегристы, феминисты-реакционеры, консерваторы правого и левого толка, чтобы общими усилиями ухудшить и без того бедственное положение проституток[64]. Недавно их позорили как жриц порока, теперь дискредитируют как заблудших жертв добровольного рабства, нуждающихся в опеке. Вчера их считали преступницами, сегодня приписывают им инфантилизм. Напрасно союзы «работниц секса» требуют улучшения условий — их игнорируют под тем предлогом, что они якобы подвергаются манипулированию, несамостоятельны и выражают, наподобие чревовещателей, чужую волю.

Проститутки, травести и прочие борются не за отмену своего ремесла, а за его усовершенствование — вот что потрясает людей с чистой совестью. Их хотят спасти, а они думают только о том, чтобы привести свою профессию к норме. В самом деле, среди левых существует два направления: одно из них — либеральное — учитывает разнообразие возможностей личного выбора и намерено его уважать, заботясь о движении общества вперед; другое, выдвигающее на первый план карательные меры, стремится перевоспитать личность и знает только один лозунг: наказание, исправление, искоренение. Отстаивая человеческое достоинство, эти левые похожи на толпу средневековых христиан, готовых убить неверного, сжечь колдунью ради спасения их душ.

Как же поступить, если мы знаем: хорошее решение невозможно, ведь на этом пути опасности подстерегают с обеих сторон? Выбрать наименьшее из двух зол: упорядочить профессию, проявляя уважение к тем, кто ею занимается, позволить им пользоваться плодами своего труда и — самое важное — оставить ремесло, когда они того захотят, и не чувствовать себя заклейменными навеки. Оградить их от сутенеров, относиться к ним с симпатией, поскольку они выполняют задачи общественной гигиены и дарят капельку счастья одиноким душам. Общество не знает, что делать с этим гнусным придатком — эротическим бизнесом, точкой схода всех тревог: думая, что предоставило свободу Эросу, сегодня оно констатирует, что это ни к чему не привело, лишь усложнило проблемы. Единственное, что нам следовало бы сделать, — предоставить работницам социальной службы либидо все преимущества наравне с другими наемными служащими, избавляя их от несчастья, на которое они обрекаются всеми политическими течениями.

Пойдем далее: почему бы теперь, когда «второй пол» стал полноправным участником экономической жизни, обладателем финансовых возможностей, не открыть мужские бордели для женщин, признав их право на платный чувственный дивертисмент с любовником по собственному выбору? Для женщин уже организован сексуальный туризм — в Африке и на Карибских островах, действуют многочисленные сети, предлагающие услуги мужчин по вызову. Что касается классических возражений (женщины слишком сентиментальны, их никогда не привлечет анонимный эротизм), они вытекают из эссенциалистского подхода к женственности и свидетельствуют о смешении культурной обусловленности с естественными фактами: насколько известно, у наших подруг либидо не менее импульсивно, чем у нас, а мы так же сентиментальны, как они. Можно поспорить, что если бы завтра открылись «веселые дома» специально для женщин, то именно клиенток осудили бы как шлюх, ругая за то, что они ищут небольшого платного утешения. Таким образом, женщина скована запретами с двух сторон — и как покупательница, и как поставщица сексуальных услуг, — любопытный анахронизм во времена, когда большинство женщин зарабатывают на жизнь и хотят соответствующих развлечений. Почему жиголо не вызывает такого осуждения, как «девушка по вызову», хотя они занимаются одним ремеслом? Секс продолжает восприниматься как метафора женского тела: часть принимают за целое[65]. Мужчина имеет половые органы, женщину полностью отождествляют с ее половыми органами. Отдаваясь, она себя губит. Через сто лет после Фрейда многие еще держатся за этот архаический предрассудок. В этом все дело.

3. Европа, США: разные табу

Вспоминаются эпизоды, которые занимали в последние годы североамериканскую хронику: судья Кларенс Томас, консерватор, в 1991 году обвиненный в том, что вел непристойные разговоры с коллегой по университету; злосчастное дело Клинтона-Левински; неприятности губернатора Нью-Йорка Элиота Шпитцера, чемпиона по борьбе с проституцией, которого в 2007 году застали с очаровательной брюнеткой двадцати двух лет, чьи услуги он оплачивал по счету; публичное признание своих прегрешений его преемником в присутствии жены в момент вступления в должность — из страха, как бы их не раскрыла впоследствии пресса; в 2008 году нападки на директора МВФ Доминика Стросс-Кана, виновного в интимной связи с одной из своих бывших сотрудниц. Всякий раз постельные истории так будоражат всю Америку, включая левых и правых, будто под угрозой оказалась конституция страны. Политических деятелей уже не спрашивают: «Любите ли вы вашу жену?», но: «Вы изменяли жене?» Нарушение предшествует норме. Если не считать того, что отцы добродетели, оказавшиеся в конце концов в объятиях «девушки по вызову», выглядят забавно, горячность этих дебатов удивляет французов. В США ученые ищут ген верности, чтобы прививать его ветреным личностям, здесь партнеров проверяют на прочность с помощью honey traps (буквально: медовые ловушки), подсылая искусителя или искусительницу с провокационной целью: вдруг не устоит? Прославляют как образец строгих нравов и единобрачия представителя животного царства — властителя Южного полюса пингвина. Неверных супругов прорабатывают на специальных семинарах, как диссидентов в Советской империи, в группах семейной психотерапии разъясняют, что «реакции обманутой жены похожи на симптомы посттравматического шока у жертв грандиозных катастроф, как, например, 11 сентября». Нам такая аналогия кажется гротеском. Понятно, что от политического деятеля требуется образцовое поведение в сфере личной жизни: публичный человек не принадлежит себе, если он хочет руководить другими, он должен быть способным управлять своими инстинктами[66]. Но почему нужно распространять это требование на рядовых граждан, предписывая им безупречное поведение?

По правде говоря, все как-то странно перевернулось: похоже, будто американцы не помнят основных положений англо-саксонского либерализма — тезисов Мандевиля[67] и Адама Смита, которые видели в удовлетворении личных пороков двигатель общественного блага[68], тогда как Робеспьер во время Французской революции безуспешно пытался утвердить «правительство добродетели». И вот американцы, забыв, что разграничение между порядком политическим и домашним — одно из достижений современности, пытаются в сфере нравов построить общество Блага, дабы искоренить порочность сердца человеческого. Проявить неверность в любви — почти то же, что поставить под сомнение общественный договор 1787 года между людьми всех сословий, рас, религий, поскольку брак стал символом основополагающей присяги нации. Будто личное «я» американцев — только зеркало общества: если малая родина, то есть семья, колеблется из-за недоразумений между супругами, что будет в случае опасности с великим отечеством? Главный аргумент консерваторов: кто изменяет супруге, тот предает свою страну, — ни больше ни меньше! Вот почему необходимо, чтобы признание в проступке было публичным: тогда оно превращается в своего рода коллективное искупление греха, и интрижки вождей помогают избавиться от слабости всему народу, который восстанавливает норму, бичуя ее нарушения.

Чем объяснить такое отличие от Европы, и особенно от Франции, где интимная жизнь глав государства и частных лиц далеко не безупречна? Несомненно, речь идет о культурных отличиях: американцы верят в святость брачного контракта, французы сводят к контракту само таинство. Одни руководствуются буквой, другие — духом. Но главное — не совпадают наши табу: во Франции (католическая традиция обязывает) непристойны деньги, в Америке (наследие протестантизма) непристоен секс. «Greed is good»[69], — говорят одни; «Франция гибка: мы поднимаемся даже с дивана», — отвечают другие (Ламартин). Религиозное пуританство англо-американцев уравновешено ненасытной жаждой наживы. Здесь бесконечно восхищаются финансовыми успехами, там — безмерно снисходительны к человеческим слабостям. И поскольку всякий моралист однажды впадает в обличаемый им грех, отвращение Франции к деньгам не препятствует коррупции среди ее элиты, а добродетельные проповеди американцев не мешают процветанию у них, как и повсюду, адюльтера. Современному обществу трудно смириться с тем, что ему присуща аморальность, — оно говорит на эту тему лишь в терминах дисциплинарных, религиозных или психиатрических. Однако в отношении нравов англосаксам стоило бы поучиться умеренности у старого мира. В том, что в наши кризисные времена французам следует вдохновляться стремлением к наживе, свойственным американцам, я убежден меньше. Если все взвесить, легкомыслие менее опасно, чем стяжательство, поставившее мир на колени: Казанова симпатичнее, чем Мэдофф[70]. Сильная демократия терпимо относится к непрочности брачных уз и индивидуальным проявлениям малодушия. Нельзя требовать от мужчины или женщины того, что свыше человеческих сил, — безупречного постоянства: «ниже пояса нет ни веры, ни закона», гласит замечательная итальянская пословица. В конце концов, настоящая верность требует большего, чем строгое физическое воздержание, и если любовь сильна, она сумеет преодолеть такие эпизоды. В 1929 году в эссе «Брак и мораль» Бертран Рассел рекомендовал решать этот вопрос по-французски: относиться с большой терпимостью к мимолетным увлечениям как мужчины, так и женщины, лишь бы они не нарушали семейной жизни и не мешали воспитанию детей. Мир в семье подразумевает небольшие компромиссы между мужем и женой, свидетельствующие о подлинной утонченности. Каждому приходилось по крайней мере один раз в жизни быть обманщиком или обманутым, и непостоянство супруга можно пережить, несмотря на боль.

В некоторых отношениях адюльтер может рассматриваться не как враг супружества, а как его союзник: передышка, своего рода переустановка связи посредством некоторых нарушений. Как сообщают историки, в XVIII веке обычай, приуроченный к Валентинову дню (откуда и нынешний праздник святого Валентина), позволял женщинам на севере Франции несколько дней в году с ведома и на глазах мужей предаваться любви с «Валентином», кавалером, которого выбирала дама. «Полюбовный дележ» (Фурье) представляет собой благотворный для супружества антракт: не устраняя другого, он облегчает узы на время приключения и часто укрепляет ослабевший альянс. Что такое, например, обмен партнерами, если не техника сопротивления эрозии, которая заключается в том, чтобы разрешить другому отойти в сторону, оставаясь в поле зрения? Я уступаю тебе мою жену моего мужа на время вечеринки — но мы неусыпно наблюдаем за ними, чтобы затем без затруднений их возвратить. Предпочтительнее плутни под контролем, чем неуправляемые похождения. Я знал чету, которая посещала либертинские клубы с одним условием: не целовать в губы партнеров по встрече. Позволялись любые фантазии, за исключением поцелуя в губы. Если один из любовников забывал это правило, он получал нагоняй, и парочка, в чем мать родила, принималась выяснять отношения посреди сплетенных тел. Куда спрячешь собственническое чувство?

4. Бред расследования

Ревность, как известно, низкое чувство, в котором соединены эмоциональная неуверенность и желание присвоить другого; нередко она приводит к каннибализму: уж лучше символически сожрать партнера, чем видеть, как он ускользает. Если бы ревность могла запереть его в тюремной камере, ее продолжали бы беспокоить грезы узника, его сны. Для некоторых ревность становится образом жизни, состоящим из подозрений и расследования — без них любовный мотор заглохнет. Компульсивный ревнивец создает преступление задолго до того, как оно совершено, и часто реальное преступление облегчает, а не обостряет его страдания: он почти хотел обмана, который якобы так ему ненавистен. К нашей радости, всякий ревнивец в конце концов провоцирует то, чего боится.

Однако, даже вскрыв мелочную суть этого чувства, разделаться с ним одним росчерком пера невозможно. Тот, кто хотел бы очистить страсти от примеси грязи, думает, будто брак похож на парламент, просеивающий желания каждого через сито обсуждения или голосования. Например, вы отстаиваете свое право искать приключений на стороне и требуете от другого признать за вами это право на условиях взаимности, честно и откровенно. Такой портрет открытого брака, раскрашенный в цвета райского социализма, кажется сомнительным. Страданий могло бы не быть, если предположить синхронность появления желаний и их удовлетворения у супругов, одновременность и идентичность предоставляющихся каждому из них возможностей утолить свой голод с кем-то посторонним. Что происходит, если один проводит ночь со случайным партнером, а другой сиротливо ворочается в супружеской постели? Создается странное впечатление, что реформаторы заботятся не столько об удовольствии любовников, сколько об исправлении неопределенности, свойственной любви. Остерегаясь переменчивости, постараемся оздоровить положение: будем говорить друг другу всё, ничего не скрывая[71]. Да это же новое воплощение романтической иллюзии слияния, единения душ, которые исповедуются одна перед другой: бесконечные объяснения, никаких секретов, расстановка всех точек над «i». Это тот самый принцип, который лежит в основе политики «open space» (открытого пространства) в мире труда: кабинеты без перегородок, где каждый работает на виду у всех, а главный эффект заключается в том, что все перестают общаться.