Книги

Панктаун

22
18
20
22
24
26
28
30

Ведя МакДиаса по коридору, Никерс поведал ему о том, что при аресте убийца не оказывал сопротивления, и о том, что он был библиотекарем Пакстонской консерватории тридцати трех лет от роду, а на груди у него была вытатуирована богиня Кали. Желтые чернила, использованные для ее глаз, сияли так ярко, что ему приходилось заклеивать их полосками черной изоленты, чтобы они не просвечивали через одежду на работе. МакДиасу подумалось, что вульгарность татуировки не сочеталась с суровой красотой гостиной, но вполне возможно, что убийца сделал тату еще в молодости. И тут они зашли в спальню.

Обстановка и жертвы были здесь одним целым. МакДиасу пришла на ум темная пещера со свисающими с потолка сталактитами. Он насчитал тринадцать обнаженных мужских тел. Все они свисали с потолка спиной к нему. Сначала он подумал, что они были подвешены самым обычным образом — ведь их головы терялись во тьме. Но затем он увидел, что потолок представлял собой густую темную жидкость, которая слегка плескалась и шла мелкой рябью. Возможно, это объяснялось легким покачиванием свисающих тел… Впрочем, все могло быть наоборот. Головы и шеи тел были вставлены в этот жидкий потолок, за счет чего они и держались. Может, жидкость, а может, и что-то еще в этой комнате способствовало сохранению тел — ни одно из них не казалось разлагающимся. МакДиас отметил лишь, что нижние части тел, в которых скапливалась кровь, немного раздулись и изменили цвет, но плоть и конечности остались эластичными. Впрочем, он так и не дотронулся ни до одного из них.

МакДиас ходил между ними, изворачиваясь и пригибаясь, изо всех сил пытаясь не задеть висячих покойников. Он осматривал их спереди, отмечая татуировки и кольца, вошедшие в моду ритуальные шрамы и метки. Все это говорило о том, что некоторые из жертв были студентами. Возможно, из консерватории. Его глаза запечатлели все, и когда он закончил, то скомандовал Никерсу и его людям снять одно из тел.

Не обошлось без сложностей. Когда тело наконец-то высвободилось из плена жидкости, полицейские рухнули на пол, а труп распластался сверху. Он был обезглавлен, и на какую-то иррациональную секунду МакДиасу показалось, что они, должно быть, слишком сильно дергали тело, в результате чего голова оторвалась и осталась в странном потолке. Но выяснилось, что безголовыми были все тела — черная жидкость надежно удерживала их за шеи. Вскоре МакДиасу предстояло узнать, что многие из черепов в гостиной действительно принадлежали жертвам.

Несколько часов спустя, когда сняли последнего из юношей, МакДиас снова стоял в гостиной. Он заметил на кофейном столике футляр от скрипки. Может, убийца был разочаровавшимся музыкантом, игравшим перед черепами своей публики? Возможно, он был обнажен, а по лицу его текли слезы. Слезы, вызванные красотой собственной музыки. Слезы, вызванные неподвижными, но восхищенными взглядами его костяных почитателей. Детектив резко подошел к окну и распахнул тяжелые черные шторы. Дневной свет освежал, и он открыл окно, чтобы впустить прохладный воздух и выпустить немного отравлявшего его яда. Город раскинулся перед ним пластами бледнеющей серости. Он напомнил МакДиасу плотное скопление сталагмитов, растущее навстречу сталактитам из спальни. Порченый коралловый риф, кишащий жизнью — хаверкарами, снующими по нему, словно стайки рыб. Словно рой мух, вьющийся вокруг огромного, скрытого туманом скелета Панктауна.

Он попытался стереть образ убийцы, играющего на скрипке, но так и не смог от него отделаться: благодаря чипу, вживленному в мозг, он не только помнил все когда-либо увиденное, но и все то, о чем думал и что воображал. Он мог отложить образ, оставить его в хранилище. Теоретически он мог никогда его больше не увидеть, если бы только не принялся намеренно копаться в его поисках. Но на практике образы всплывали будто бы по собственной воле. Когда он лежал в постели, они проецировались на его внутренние веки, а когда открывал глаза, они проецировались на потолок спальни, погруженный во тьму. Он был одержим духом противоречия. Образы, отвергаемые сознанием, подсознание вытаскивало наружу. Это напоминало обкусывание ногтя до крови — такие действия не совершают осознанно. Когда он был еще мальчишкой, он ковырял корочки своих ссадин и съедал то, что удавалось содрать, а когда начинала сочиться кровь, он терялся, но затем присасывался к ранке, словно затем, чтобы выпить себя до дна. Вызов картинок был подобен желанию убить человека. Это был зов, который подчинял себе. И надежды на неподчинение почти не было.

«Колумбариум» — так назывался дом престарелых, который еженедельно посещал МакДиас, навещая свою мать. Кроме того, он звонил ей раз или два в неделю. По праздникам он приводил с собой жену и двух младших детей. Однажды его маленькая дочурка проснулась с криком и, заливаясь слезами, рассказала, что ей приснилось, будто она оказалась внутри бабушкиной кроватки вместе с ней, а бабушка умерла, и она не может оттуда выбраться. Она попросилась поспать с родителями, и МакДиас обнимал ее, уставившись в потолок и наблюдая за сменой пришедших незваными картинок. Его мать, моложе, улыбающаяся, такая красивая… Ее густые рыжие волосы, с которыми он обожал играть, когда был маленьким, завивая их пряди колечками вокруг своих пальцев…

Одна из медсестер за стойкой поинтересовалась, не желает ли он, чтобы она его проводила. Он сказал ей, что все в порядке, но она предложила позвонить миссис МакДиас, чтобы уведомить о том, что ее пришел навестить сын. Он согласился, проворчал слова благодарности и направился по знакомым коридорам, увешанным успокаивающими нервы картинами. Его туфли скрипели по слишком ярко начищенному полу. Номер его матери был 3–33 — запомнить вовсе не сложно, но в его памяти был весь путь. Его имплантант зафиксировал каждое пятнышко на полу. Каждый из взаимозаменяемых псевдоимпрессионистских пейзажей, развешанных на стенах. Царапины и облупившуюся краску на каждом из выдвижных ящиков, встроенных в стены рядами по три. Он подошел к ящику, помеченному 3–33, и в нерешительности уставился на него. Он находился в верхнем ряду. МакДиас не стал тратить время, выбирая один из складных стульев, хранящихся в нишах между группами ящиков, потому что редко мог заставить себя побыть с ней подольше. И ему не нужно было беспокоиться о том, что он загородит кому-нибудь дорогу к искомому ящику, поскольку, кроме него, в коридоре не было ни души.

Наконец он нажал на кнопку рядом с ящиком и сказал: «Привет, мама, это я». Потом он поднял задвижку, плавно выдвинул ящик из его ниши в стене и опустил его до уровня своей талии.

Он улыбнулся ей, а она через свой пузырь слабо улыбнулась ему. Ее гарнитура, через которую она говорила с ним, когда он звонил, и через которую она и прочие обитатели этого учреждения целыми днями смотрели фильмы, в основном мыльные оперы, и ток-шоу, съехала с ее глаз, чтобы она смогла посмотреть на сына. Для этого ей пришлось прищуриться. Она была скелетом, который вряд ли смог бы сделать пару шагов, если бы его освободили из плена стеклянного саркофага. Лицо ее было черепом, туго обернутым в кожу. Ему подумалось о черепах в квартире, которую он совсем недавно покинул. Ее седые волосы представляли собой несколько жалких клочков, напоминавших дымные струйки ее духа, пытавшегося выбраться из бренного тела, но плененного окружающим ее пузырем.

— Что ты смотрела? — спросил он, зная о ее любви к кино: эту страсть он всегда разделял.

— Передачу для садоводов, — сказала она ему. Динамик придавал ее голосу скрипучесть.

— Разве ты больше не захаживаешь в Сеть, мам? Это было бы для тебя полезно. Пообщалась бы с людьми…

— Наврала бы какому-нибудь юноше, что я рыжая сексуальная штучка? — пошутила она. — Я слишком устала, чтобы говорить. Я уж лучше посмотрю свои фильмы… Посмотрю, как говорит кто-то другой. Я пробовала кое-какие из ВР-каналов, но я слишком устала даже для того, чтобы быть призраком из машины. Я просто хочу наблюдать, а не делать. Я так устала… Так устала…

МакДиас часто представлял себе, что чувствует его мать, когда он задвигал ее обратно в стену, болезненно одинокую в своем цилиндре жизнеобеспечения, в своем лоне. Затерянную в своих видеоснах. Без шансов на побег. Ему казалось, что он понимал ее заточение. Но и она в какой-то мере обрекла его на пожизненное заключение. Она и его отец пожелали, чтобы ему еще в детстве имплантировали чип. Это увеличивало его шансы чего-то добиться в жизни, найти хорошую работу. Давало ему больше возможностей в мире всеобщего непрерывного соперничества, где подобные технологии были доступны всем и каждому… Если, конечно, были деньги за них заплатить. У него не было выбора — это было решение его родителей. Совсем как устаревший обряд обрезания. Но обездвиженная жизнь матери вовсе не была его возмездием. Ее текущее состояние тяготило их обоих по велению закона, которому он служил, — если бы он только мог, он бы прямо сейчас распахнул ее пузырь и перерезал кабели системы жизнеобеспечения, чтобы она наконец познала истинный покой.

— Как там девочки? — спросила она его. Это была ее любимая тема, и он рассказал ей, как обстоят дела. Иногда он приносил ей видеочипы с записями их игр или отпусков, проведенных всей семьей. К счастью, она не поинтересовалась, как дела на работе. Его родители не слишком-то одобряли решение стать полицейским, и сейчас ему не хотелось рассказывать ей о той боли, которую оно ему принесло. Рассказывать ей о том, что он не знает, как долго сможет продолжать этим заниматься… О том, что со временем все становится только хуже: он видит все больше и больше ужаса, и теперь его разум, похоже, готов пасть под гнетом ноши, гнетом всех тех образов, что не желали стираться, а лишь менялись местами. О том, что изнутри его череп представлял собой одно сплошное место преступления, растянутое до бесконечности во всех направлениях.

Он сидел за кухонным столом со стаканом апельсинового сока. Пару минут назад его жена выглядывала из спальни, чтобы проверить, все ли с ним в порядке, — он ласково отослал ее обратно в кровать. Этой ночью они занимались любовью. Как он мог рассказать ей о том, что в последнее время во время их секса все чаще вызывал в памяти другую ночь любви — ночь десятилетней давности, когда она была стройнее, краше, в самом своем цвету? Это было словно изменять ей с ее же ранней версией. А иногда он будоражил воспоминания о ночи, проведенной с его подружкой времен колледжа. Или вспоминал — так, будто она вставала прямо у него перед глазами, — безымянную девушку-подростка, стоявшую перед ним в очереди на карусель, когда ему было тринадцать лет… И он пялился на ее длинные, гладкие, как у пластиковой куклы, ноги и на тугие шорты, обтягивающие ягодицы.

Это были сладкие воспоминания, и дело было не только в зове плоти — он помнил, как солнце искрилось на ее длинных светлых волосах, так же хорошо, как помнил золотые отсветы на ее ногах, — но все же они казались слишком реальными, слишком близкими. Они конкурировали с реальностью, в которой он жил сейчас, со временем, в котором он жил сейчас, и поэтому он чувствовал себя не в своей тарелке. Затерянным в самом себе. Он должен был бы уже пообвыкнуться со своими воспоминаниями: его чип был с ним более тридцати лет. Но когда он был еще мальчиком, его разум был просторней. Теперь же этот склад был забит до отказа, и через его двери вываливались груды рухляди, а в окнах угадывались картины намного ужаснее всего того, что он мог себе вообразить, когда был ребенком и даже когда был начинающим копом. Чем больше проходило времени и чем больше накапливалось впечатлений, доступных для немедленного повторного переживания, тем более чужим он казался самому себе.

Даже теперь перед ним встал образ золотистой девочки — просто из-за хода его мыслей. Он со злостью запихнул картину обратно в глубины своего сознания и, чтобы заместить ее, принялся просматривать в уме папки с делами, над которыми работал. Выбрав одну, он распахнул ее на письменном столе своего разума.

Ему подумалось, как это печально, что ему пришлось отогнать призрак светловолосой гладкокожей девочки с помощью призрака члена уличной банды с традиционно выбитыми глазами, но, несмотря на это, он продолжал потягивать апельсиновый сок и вглядываться в каждую деталь места преступления. Он даже видел собственное лицо, отраженное в луже крови, продолжавшей вытекать из разорвавшейся головы парнишки.