Оставшись наедине с Евлампией, Обольянинов благодушно признался, разрезая мясо:
— Так я и знал, что у детей пойдут раздоры с первой же минуты знакомства.
— Отчего же вы это знали, батюшка? — поинтересовалась карлица.
— Уж больно характеры у обоих ершистые.
— Ершистые не ершистые, а только с девочкой не надо бы так строго, — покачала она головой.
— Как же не быть строгим, помилуйте, — возмутился граф, — когда она руками машет, как ветряная мельница или торговка на овощном рынке! Ее в обществе нельзя будет показать без сраму.
— А вы, батюшка, об обществе-то поменьше сокрушайтесь, а о дочери побольше! — осторожно посоветовала Евлампия. — Дочка почти год дома не была, а родной отец сразу ей замечания начал делать… Обидно ей, чай, голубке, ребенок ведь еще малый… Пойду-ка я к ней, утешу, коли позволите.
— Ступайте, — не стал противиться Обольянинов. Когда карлица уже была в дверях, граф добавил: — Запомните, если вам удастся помирить детей, награжу, не пожалею никаких денег.
— Какие там деньги, батюшка, — улыбнулась она, — послал бы им Господь согласие, а не вражду!
Но согласие между Глебом и Каталиной не наступало, вопреки всем усилиям Евлампии, и отношения детей все более напоминали вражду. Когда девочка узнала, что комната, в которой прежде проходили ее уроки танцев, отдана «грубияну» под лабораторию, она бросилась к отцу со слезами.
— Если хочешь дальше брать уроки, — утешал дочку граф, гладя ее смолистые кудри, — займи большую залу. А желаешь, устроим бал в твою честь?!
— Пока
В ней говорила настоящая, ничем не прикрытая ревность. Не знавшая материнской ласки девочка испытывала крайнюю нужду в родительской любви. Вторжение на ее территорию чужака причиняло Каталине острую душевную муку. Она больше не выходила ни к завтраку, ни к обеду, ни к ужину. Еду ей приносили прямо в комнату. Узнав расписание дня Глеба, она старалась гулять в саду в другое время, чтобы не общаться с ним. Но совсем избежать встреч с «грубияном», живя с ним под одной крышей, она все же не могла. При случайных столкновениях Глеб приветствовал девочку едва заметным кивком головы. Лицо его при этом оставалось неподвижным, как восковая маска, во взгляде сквозила насмешка. Каталина отворачивалась, внутренне содрогаясь.
Как-то ночью, уже перед самым отъездом в Париж, она решила пробраться в лабораторию Глеба, перебить ему все склянки с препаратами, изорвать в клочья дорогие книги, одним словом, устроить погром. Каталина порывистым движением повернула дверную ручку, уверенная в том, что в столь поздний час зала пуста. Однако, открыв дверь шире, девочка увидела в дальнем конце лаборатории тускло мерцавшую свечу и в ее свете различила силуэт человека, сидящего в кресле. Она поспешила задуть свою свечку и хотела было уже бежать к себе, когда ее остановил строгий, негромкий голос отца, прорезавший ночную тишину:
— Постой, Кати, не убегай! Пойди-ка сюда!
Она подошла к нему с высоко поднятой головой и с сильно бьющимся сердцем:
— Я… заглянула сюда, чтобы… Чтобы…
— Не придумывай объяснений, Кати, я ведь слишком хорошо тебя знаю! Нетрудно догадаться, — усмехнулся граф, — что ты тайком явилась сюда, чтобы навести порядок, вытереть пыль в шкафах…
— Вы издеваетесь надо мной? — Каталина готова была расплакаться, но граф вовремя смягчил тон.
— Кати, дорогая, ты напрасно ревнуешь меня к Глебу. Мне есть кого любить, и это ты, ты одна! — Вымолвив эти слова, он залюбовался просиявшим лицом девочки. — А этот неприветливый молодой человек находится здесь по очень важной причине, и я тебе ее, так и быть, сообщу, чтобы ты напрасно не страдала!