– Ну-ну, – усмехнулась Полина.
Вера порывисто встала и, не прощаясь, ушла в веранды, старательно следя, чтобы дикие слова сестры не зацепились за ее сознание и не породили свои производные.
В отрочестве Вера пережила период, когда считала, что мать достойна большего, что отец испортил ей жизнь. Сколько девочки себя помнили, они идентично воспринимали какую-то недоговоренность со стороны родителей. Это проскальзывало в полувзглядах и редких словах, застывающих на губах. Но тем не менее это не мешало гармоничному сочетанию их жизней, взаимодействий и симпатий. Потом гуманное, мудрое в Вере победило. Она учуяла, что виноватых нет, это жизнь, и в ней каждый не только сам виноват перед собой, но и способен отравить жизнь даже тому, кого считает своим тираном.
Полина осталась сидеть на месте в той же позе захворавшей королевы.
– Как противно до сих пор ощущать себя в России Базаровым! – сказала она вслух с ожесточением, будто сожалея о том, что рядом нет собеседника, который бы одобрил эту отважную фразу.
2
Непомерно пышная прическа из волос, которые всегда так восхищали Веру – спутанных прядей неопределенного, между золотистым и темно-коричневым, цвета. Вдумчивый, изучающий, как будто даже недоумевающий из-за всего вокруг взгляд.
Веру тяготила дистанция, которую почему-то всегда возводила между ними сестра. Но Полину это не трогало. Она всего лишь отражалась в зеркале, как и во всей ее, Вериной, жизни – невероятно настоящая, настолько, что становилось страшно от ее дышащего присутствия, от ее полнокровности и источаемой силы. От ее пребывания в комнате становилось даже жарче. Ее яркие зрачки как бы бессильно останавливались на собеседнике в попытке что-то сказать и предпочитали наблюдение так же часто, как демонстрацию себя. Ее блестящей загорелая кожа, специфически пахнула так, как пахнет здоровый покров молодого организма – влагой и пылью вперемешку с какой-то странной, травяной словно, пряностью, будто листья с деревьев, под которыми она проходила утром, облепляли ее и отдавали ей свой горький сок. Ее руки, выбивающиеся из сдавливания рукавов, были сильны стянутыми мышцы с вкраплениями веснушек. Вся несдержанная и преодолевающая под стать своему двадцатому веку. Не человек – воплощенная античность на новый манер.
Когда Вера случайно дотрагивалась до ее рук, сталкиваясь с Полиной в их обширной столовой или библиотеке, они были не мягкими, как обычно у женщин, а упругими и твердыми за первым обманчивым впечатлением шелковистости покрывающей их кожи. Руки спартанские, в которых не было ничего белого и мягкого, бездарно изнеженного под дух ускользающей эпохи – лишь золото и сталь.
Полина смотрела на Веру и в свою очередь ощущала прилив нежности. Совсем ребенок, чистый и хорошо пахнущий, с дивными переливчатыми волосами такого странного для их семьи цвета – откуда только взялась эта въедливая рыжина? Даже собственный высокий рост утверждал Полю в сознании легкой покровительственной заботы по отношению к сестре.
После созерцания сестры и редких душевных, а чаще политических разговоров Вера забиралась на свой чердак и продолжала мечтать о Полине, которая была с ней под одной крышей. Полины парадоксально не было слишком много при всей ее весомости.
В темноте без свечей она замечала свои отражения в узких стеклах чердака и различала в них мать, какой она была в ее, Верином, детстве. Глаза, темные от глубины и размера, но зеленые по существу, несущие в себе мистический отпечаток эволюции. Впечатались в ее всегда теплые радужки отголоски первобытного родства с растениями, которые она так любила. Все говорили, что на мать больше похожа Полина. Но Вера для себя давно решила, что это неправда.
3
Вера смутно помнила из глубин памяти всплывающий всегда темный Петербург с его усыпляющими гостиными, залитыми свечами и прохладой. Почти все детство Вера вспоминала как что-то тянущее непередаваемой грустью, трагизмом зимы. Но и детские забавы, свежий искрящийся снег. Вместе с крестьянскими детьми, визжа и валяясь в сугробах с перевернутыми санями, сестры задыхались от испарины, захватывающей их под полушубками.
Зимой в Петербурге мало что затмевало обмерзлость, опутывающую шерстяными носками на разгоряченных ногах, изматываемых, но без этой сбруи обреченных на замерзание. Вера поздней ночью посиживала у продуваемого окна в долгой комнате с безмерными потолками и взирала на величественную серость за стеклами, зная, как озарена в этот момент Дворцовая плеядой огней и цветов. А потом бежала к матери с Полиной, чтобы послушать какое-нибудь занесенное веками сказание.
Гораздо больше воспоминаний у нее сохранилось о доме в деревне. О долгих прозрачных переходах от воздуха к бледной желтизне пожухлой травы, реках, блестящих, белых, отражающих, совсем нестеровских. Ненавязчивость всех оттенков коричневого, переходящего в желтый. Широта. Русь. Та самая, тоскливая и необходимая, делающая сердца людей, взращиваемых в ней, такими большими и такими неприкаянными. Как только начала понимать устройство людских душ, Вера утверждала, что настоящая широта может быть лишь в человеке, выросшем на природе.
Трава и солнце там восставали какими-то неестественно раскрашенными, пробитыми через призму желто-красных стекол, выжигающих все, на что были направлены. Воздух забивали дым и туман, оставшийся от дневных костров. Мучительный запах горелого дерева, залетевший в чистый проветренный дом. И прохладное летнее утро в ощущениях тени… Не раскрывшее еще свой изматывающий зной. Подпевающее этому жмурое небо.
Больше всего Вера любила застывать возле окон. И то, что вставало за ними, было уже второстепенно. Пышный Петербург, прекрасный несмотря на полугодичную осень, которая даже подчеркивала его ослепительность. Или имение их семьи, зелено-золотой круговорот листьев и травы в одних и тех же местах. Пейзаж, не меняющийся здесь веками. Тягучесть и прелесть искусственного света осенних вечеров, переходящих в усталость. Усталость творчества и фантазии, не оставляющая настроения или времени, как безумная летняя беготня.
Тихое окно, выходящее в сад. Верино. Окно, сформировавшее ее куда больше окружающих. Окно познания, покоя и образов. Окно гармонии и непостижимости сознания. Окно, отворяющее закаты, стремительно покрывающиеся холодком сумерек, которыми она беззастенчиво любовалась как своими. Пахнущее, поющее, захватывающее в пряность своих запахов, предвкушающих осень или отходящих от дневного зноя. Вера понимала, что только в моменты лицезрения этого она и существует по-настоящему, не цепляясь за прах повседневности и вечных петербургских камней.
У Веры было две жизни – выставленная на всеобщий обзор, где она утягивалась в корсет, терпела лето, когда просто хотелось содрать с себя все до нижней рубашки и пыталась подражать остальным женщинам, чьими манерами быстро заражалась, потому что ее приучили любить изысканность. И истинная, начинающаяся, когда все оставляли ее в покое. Вера с трудом думала о замужестве и прочих связанных с ним неприятностях – сможет ли она тогда в достаточной мере оставаться в одиночестве? Она не верила, что способна быть счастливой в других условиях.