— Я не о том, Иване…
— Так я о том! Ненавижу! Ненавижу и буду стрелять в каждого, кто на дороге у людей становится!
— Вдруг ошибетесь?
— Мне совесть моя подскажет…
— Смотрите, Нечай, — холодновато сказала Мария. — И совесть может ошибиться. Да и кто вам дал такое право — стрелять в каждого, судить от имени своей совести, верить только себе? Вам доверили многое — вы же озлобились, ожесточились…
— Не понимаете вы меня…
— И не пойму. По-другому думаю!
— Тогда не о чем нам разговаривать. Одно только скажу: поклялся я вот эту гимнастерку, — Нечай хлопнул себя ладонью по груди, — не менять на сорочку вышиванную до тех пор, пока хоть один бандеровец в округе землю топчет.
— Землю родную не один вы любите…
Нечай замолчал. Они уже давно пришли к школе и теперь стояли у плетня. Мария неприязненно поглядывала на темные окна комнаты — неуютная она, и, когда входишь, будто весь мир остается где-то там, за порогом.
— Не пойму я вас, Мария Григорьевна. Когда вы о комсомоле рассказывали, понимал, сейчас же — нет, Рассудочная вы какая-то; и хоть говорите о любви к людям — не верю…
Мария насторожилась. Значит, где-то прозвучали неискренние нотки. Где ошиблась: в клубе ли, в разговоре? И в чем? Плохо, очень плохо, Мария Григорьевна! И жаль, что Иван не понял ее. Партизанский характер у Нечая — с таким и до беды недалеко. И ей, Марии, такие разговоры ни к чему: Нечай только по виду простоватый, а так — палец в рот не клади…
На следующий день все село говорило о вечере, организованном комсомольцами, и еще о том, что перед самым рассветом кто-то сорвал с клуба красное знамя, разорвал его в клочья и втоптал в грязь.
СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ БАНДИТ
Ночью снова раздался тихий стук в окошко. Мария, не спрашивая кто, приоткрыла дверь, впустила ночного гостя. Стафийчук вежливо поздоровался, пожелал учительнице доброго вечера.
— А как же будет он добрым, если каждую неделю из леса шлендрают, — недовольно проговорила Мария. — Ну, проходи, садись.
Стафийчук прошел в комнату, снял кожушок. Был он невысокого роста, лицо молодое, а избороздили его морщинки, время припечатало гусиные лапки под глазами. Поредевшие русые волосы, глубокие залысины придавали Стафийчуку сходство с деревенским фельдшером. Он не был ни чубатым красавцем, ни обросшим верзилой, как рассказывала о нем деревенская молва. Именем Стафийчука матери пугали детей, слухи о его кровавых подвигах быстро обрастали подробностями, и народ создал свой образ бандита, который никак внешне не походил на усталого, с темно-коричневыми кругами под глазами человека, который пришел к Марии. Но народ редко ошибается: в глазах Стафийчука проглядывала жестокость, в порывистых, резких движениях — недюжинная сила, и можно было предположить, что он и вынослив, и хитер, и коварен. Рассказывали, что бандит очень богомолен и сентиментален, будто на стенках лесного бункера висят его творения — пейзажи с белыми мазанками, вишневыми садочками и голубыми до одури ставами — художник-недоучка, возомнивший себя «освободителем». Если творил расправу над сельскими активистами в лесной чащобе, обычно предлагал помолиться перед смертью, в ответ на отказ сокрушенно покачивал головой: «Забыли мы про бога», — и безжалостно вспарывал животы, выкалывал глаза, резал звезды на спинах, прикрываясь именем господа и «вольной Украины».
Такой вот человек был гостем Марии Григорьевны. Бандеровский проводник начал велеречиво, с благодарностей.
— Хлопцы рассказывали, как ты им помогла… Дякую от имени провода…
— Почему хлопцы? Тебя что, не было?