В сугробе поодаль приметила девушка темное пятно и едва не закричала, когда поняла — бабка Сияна, только без головы. Зажмурилась поскорее и к своему дому метнулась. Все надеялась, глупая, что мать с отцом живы. Пока бежала тут и там натыкалась на мертвяков. Всех не узнала, но уразумела — посекли Лутаков, вчистую род свели.
К дому прибежала в страхе, а на месте богатых хором одни головешки лишь ворота остались, а на них…
На одной створке висела мать, прибитая здоровенным колом: голова низко опущена, руки плетьми болтаются. На другой отец: синий, жуткий. Узнала по броне — на ней знак Лутаков — бочка с медом и копье. Ветер подул, качнул ворота, дернул жутко мёртвые тела на них.
Медвяна хотела кричать, но горло сдавило, сжало страхом и горем. С трудом ступая, дошла до матери, обняла тело стылое, повисла. Все на руки ее смотрела: вот они ласковые, теплые, те, что гладили по волосам, утешали да голубили, а теперь…
Упала на колени, взвыла, что собака, все качалась из стороны в сторону, горе свое нянчила. Сколько просидела неведомо, но что-то перевернулось в Медвяне, взросло в ней муторное и темное. Злоба лютая горе вытеснила, залила душу и сердце, в голову кинулась. Без единой слезы поднялась девушка, сдернула с матери оберег-огневицу*, с которой та не расставалась, сажала в кулачишке и к темнеющему небу глаза подняла.
— Военег, будь ты проклят, — не сказала, а прохрипела жутко. — Жизни не пожалею, а отомщу. За всех. За матушку, за отца, за всех Лутаков. Слышишь? Ты слышишь, пёс?!!
Голос взвился, разлетелся страшным посулом по мертвой веси, забился о высокие сугробы, отскочил от жутких ворот с кошмарным приветом Военеговским. Медвяна осела на землю и замерла. И вовсе заиндевела бы, но руки — крепкие, знакомые — обняли хрупкие плечи, согрели теплом.
— Медвянка, вставай. Чего сидеть-то? Идем нето, — Богша Кривой тянул девушку. — Идем в тепло избяное. Сил надо набраться. Ищут тебя, Медвяна. Военег не взял того зачем пришел. Кубышка* Лутаков у тебя? Знаешь где? Вот и молчи. Никому не говори. Идем, деваха.
Потащил к избе бабки Сияны, втолкнул в гридницу и на лавку усадил. Вейка лежала все так же, молчала и слез не лила.
— Вон оно как… — Богша все сразу понял, — Медвяна, уходить надоть. Люди Военеговские еще шныряют. Я насилу утёк. Издалека видал, как секли Лутаковских-то. Как отец твой помер тоже видал. Собирайтесь. Обе! — прикрикнул, но ответа не дождался.
Вейка даже не шелохнулась, а Медвяна только глаза прикрыла, и еще крепче сжала в кулаке матушкин оберег.
— Пока не схороню своих — не уйду, — сказала-то тихо, но властно, уверенно.
— Нельзя, девка, никак нельзя. Поймут, что жива ты. Ведь не уймутся, пока не сыщут. Военег-то не дурень, догадается поди, что не всех Лутаков посёк. Из-под земли достанет. Кому ж охота мести родовой* дожидаться? Убьет тебя, слышь?
— Ты о чем? Не разумею я, — Медвяна непонимающе смотрела на Богшу. — Так оставить? Деток, родню? Пусть валяются по веси?
— Мертвым — мертвое, живым — живое. Не уйдешь — рядом с родней ляжешь. Ты последняя из Лутаков.
Медвяна вняла, будто очнулась и взгляд, уже осмысленный, перевела на Вейку.
— Дядька Богша, в шкуру ее заверни и в сани. Есть сани-то? — дождалась кивка. — Вот и неси. На заимку едем. К ней путь никто не знает. Отсидимся, а далее решим что и как.
— Дело говоришь, — подхватил Вейку, понес на возу устраивать.
Медвяна чуть погодя за ними отправилась. Богша уж ждал, поводьями тряс нетерпеливо. Девушка посмотрела в последний раз на мать, отца, упала в возок и более не оглядывалась. А зачем? Мертвое останется мертвым. Не погребения ждёт родня — мести.
С тем и уехала последняя из Лутаков, покинула гнездо родное.