И что мне теперь делать? Швырнуть ей в лицо эти письма, как только она вернется домой? Насладиться ее замешательством? Спросить:
— Ну, так что мы скажем твоему соблазнителю? Что твой тридцать седьмой размер в его распоряжении? Подойдет ему это?
А потом? Вместе с ней кинуться к Лаборду?
Да, я должен был все тщательно обдумать. Может, это действительно будет лучшим способом вернуть себе жену? Но мгновение спустя я понял, что это будет также и лучшим способом потерять другую, ту, которую познал неделю тому назад и которую не смогу уже забыть. И я принял другое, самое невероятное решение, которое можно считать даже безумным. Плевать! К тому же здесь я выступаю не в качестве адвоката, а лишь как рассказчик.
В моей жене было две женщины: благоразумная и безумная, одна, которую я хорошо знал, и другая, о которой я не знал ничего, кроме того часа наслаждения, который она подарила мне по ошибке. И именно эта чувственная незнакомка была для меня важнее и нужнее первой. Помимо моей воли меня влекло к ней какое-то нездоровое любопытство, возникшее во время чтения этих проклятых писем. Да, к этому любопытству примешивались бешенство, ревность, отвращение, но главным было все-таки оно. Именно желание удовлетворить это любопытство подсказало мне мой безумный план. И прежде всего, необходимо было набраться терпения и подождать.
Мне трудно объяснить свои поступки. Я не знал, чего я хочу. Мне было ясно только, что я хотел сохранить для себя обеих женщин: чтобы благоразумная оставалась прежней, а безумная принадлежала только мне. И подумать только, я всегда считал себя человеком, лишенным воображения! Как же плохо, оказывается, мы сами себя знаем.
Я сложил письма в прежнем порядке и положил их на прежнее место в секретер. В тот момент все еще могло повернуться иначе, но тогда я никогда бы не испытал тех чудесных и ужасных часов наслаждения, этих отравленных и великолепных часов взаимного рабства наших тел. Тех часов, от наваждения которых я до сих пор не могу избавиться, поэтому и пишу все это, а вовсе не из стремления исповедоваться. Я надеюсь, что наваждение останется на этих страницах: тело этой женщины, ласки этой женщины, ее дерзость, ее крики наслаждения — все. Я опущусь в самые глубины своего сознания и вырву оттуда эту заразу, как вынимают глубоко засевшую занозу. А когда освобожусь…
Я пошел в парк и машинально направился к беседке. По дороге мне все стало ясно. Когда я оказался там, я уже знал, что и как нужно сделать, причем мне очень помогла в этом моя профессия инженера.
Вы уже знаете, что закрытая беседка была приподнята над землею на четыре ступеньки. По-видимому, прежние владельцы приходили сюда почитать или помечтать, любуясь великолепными видами на парк и на лес. Беседка стояла на четырех цементных столбах, под которые вполне можно было проникнуть и оказаться под полом самой комнаты.
Я поднялся по лестнице и вошел в беседку. Лаборд дал очень точное описание комнаты: два окна, стол и железный стул. Крыша, по-видимому, протекала, так как в трех местах пол сильно прогнил от сырости.
Я вышел. Недалеко от беседки был сарайчик, куда слуги складывали инструменты. Я взял мотыгу и вернулся. Гнилая доска у одной из стен подалась после первых двух ударов. Случайно ступить в образовавшуюся дыру было невозможно, и я замаскировал ее каким-то старым тряпьем. Сквозь получившееся небольшое отверстие, размером со слуховое оконце, я мог наблюдать снизу за тем, что происходит в комнате наверху, а также все слышать…
Над столом висела электрическая лампа в стеклянном плафоне. Я обрезал провод и таким образом лишил комнату искусственного освещения. Потом вернулся домой и заперся в кабинете. На письменном столе стоял портрет Одиль, удивительно удачно увеличенное изображение в профиль, причем выражение лица было такое, будто она предлагала мне себя. До сегодняшнего дня я не замечал на этом портрете ничего подобного.
Я пробыл в кабинете до ужина, не сводя глаз с изображения женщины, которая уже больше не была моей. Никому не желаю испытать того смешанного чувства ненависти, отвращения, желания и ревности, которое буквально раздирало мою душу в тот вечер. Мгновениями я будто бы приходил в себя, но тут же понимал, что все напрасно, и что больше я уже никогда не стану прежним. Мой темперамент, мой характер, мое происхождение, наконец — все исчезло, все заменилось какой-то первобытной чувственной яростью и похотью. Я мог думать только об Одиль: о ее ногах, бедрах, грудях, губах.
Мне трижды звонили, пока я сидел в кабинете перед портретом. Я перенес все дела на следующий день, сославшись на какой-то незначительный предлог. Наконец ужин собрал нас всех вместе.
Одиль показалась мне веселой и оживленной, она подтрунивала над моей рассеянностью, моим молчанием и мрачным видом:
— Что, каучуковая компания уже почти дошла до банкротства?
Я пытался смеяться вместе с ней, но, должно быть, мой смех показался ей натянутым. Мысль о том, что этим вечером она, может быть, пойдет на свидание с Лабордом в беседку, вселяла в меня одновременно и отвратительное бешенство, и какое-то нездоровое любопытство. В конце концов бешенство взяло верх, и я предложил ей поехать в Париж, чтобы сходить в кино. Таким образом я был уверен в том, что весь вечер она будет при мне.
— В кино? Разумеется, если тебе хочется. Но только с одним условием: фильм должен быть веселым. Тебе необходимо рассеяться, бедный мальчик.
И в этот момент ее позвали к телефону. Она вышла из комнаты своей ровной и грациозной походкой, я проводил ее взглядом до дверей и заметил, что в ее манере держаться что-то неуловимо изменилось. Хотя, возможно, мне это только показалось, я уже давно не присматривался к ней. Или она действительно была сегодня другой, или это я смотрел на нее другими глазами.
Когда я поднял голову, она уже вернулась. Ее отсутствие длилось лишь несколько мгновений, ровно столько, сколько нужно, чтобы дойти до телефона, выслушать несколько слов, сказать несколько в ответ и вернуться. Она молча села напротив меня, и я заметил, что радостное выражение, которое было до этого на ее лице, бесследно исчезло, как будто его стерли резинкой. Я был уверен, что эта перемена произошла из-за моего соперника.