Когда лорд Джордж Маккартни прибыл в Пекин из Лондона в 1793 году, он, по его собственным ощущениям, с тем же успехом мог прилететь с Марса. Как посланник короля Георга III он имел поручение установить дипломатические отношения между Великобританией и Китаем. Но китайские официальные лица, с которыми он общался, не представляли, кто он такой, откуда явился и чего хочет. Они не могли взять в толк, что значит выражение «дипломатические отношения». Китай никогда не устанавливал подобных отношений ни с одной другой страной, никогда не разрешал кому-либо открывать посольство на своей земле – и сам никогда не отправлял посольств за рубеж. В китайском правительстве отсутствовало министерство иностранных дел в любом виде. Более того, как величайшее оскорбление воспринимался тот факт, что «рыжеволосые варвары», дерзко приплывшие неведомо откуда, не говорят на китайском языке. «Переводчиком» к Маккартни приставили китайского священника из Неаполя, не знавшего английского[509][510]. Потому в ходе бесед он переводил слова своих господ-мандаринов на латынь, и Маккартни, изучавший этот язык много лет назад в Тринити-колледже[511], кое-как его понимал.
Лондон распорядился, чтобы Маккартни учредил постоянную дипломатическую миссию в Пекине, а также добился открытия новых портов и рынков для британских товаров и обсудил более гибкую систему ведения торговли в прибрежной провинции Кантон. Маккартни также полагалось арендовать участок земли, откуда британские торговцы могли бы торговать круглый год, и собирать сведения о «нынешней силе, политике и правительстве» Китая[512][513]. Чтобы произвести впечатление на хозяев и вызвать интерес к британскому экспорту, Маккартни преподнес в подарок императору множество отличных британских изделий, в том числе артиллерийский снаряд, прогулочную коляску, телескоп, фарфор, ткани и карманные часы с бриллиантами[514].
Путешествие из Великобритании заняло девять месяцев. Маккартни и его спутники прибыли на горный курорт[515] Чэндэ в Жэхэ, где им велели дожидаться аудиенции у императора Цяньлуна. Но Маккартни, с первого контакта до последнего, показал себя человеком, не желающим идти на компромиссы. Согласно тысячелетней китайской традиции, при лицезрении божественного императора от простых смертных требовалось совершить девять поклонов, простираясь ниц. Вместо этого Маккартни заявил, что будет следовать британскому дипломатическому протоколу и встанет на одно колено, как перед собственным государем. Еще он настаивал, чтобы китайский чиновник схожего с ним ранга проделал то же самое перед портретом короля Георга III, который посольство привезло в качестве подарка. Китайские чиновники, разумеется, вознегодовали. «О таком уподоблении не могло быть и речи, – пишет французский политик и ученый Ален Пейрефит, пересказывая эту историю. – На свете был всего один император, сам Сын Неба. Все прочие монархи считались мелкими вождями»[516][517]. Маккартни полагал, что прибыл из наиболее могущественного государства планеты в бедную и отсталую страну, которой делал одолжение, ставя ее по протоколу вровень с Великобританией. Но в глазах хозяев британский посланник был очередным вассалом, явившимся воздать должное Сыну Небесному.
Китайцы заставили Маккартни прождать в Чэндэ шесть дней. Затем, 14 сентября 1793 года, в три часа ночи, они разбудили британцев, провезли тех в темноте три мили к императорскому дворцу – и вынудили ждать еще четыре часа[518]. (Все было предусмотрено церемониалом: первая встреча Генри Киссинджера с Мао Цзэдуном проходила по схожему сценарию.) Когда наконец аудиенция началась, Маккартни, как и обещал, приветствовал императора по-английски, преклонив колено. Впрочем, в официальном китайском отчете об этом событии утверждалось иначе: «Когда посланник предстал пред лицом Сына Неба, он настолько преисполнился почтения и страха, что ноги его подломились и он безвольно повалился наземь, тем самым, пусть непроизвольно, выполнив, насколько сумел, подобающий поклон»[519].
Маккартни передал письмо короля Георга, в котором излагались предложения Великобритании. Он исходил из того, что уже в ближайшую неделю приступит к обсуждению деталей соглашения с китайскими коллегами. Впрочем, для хозяев эта встреча означала всего-навсего, что Великобритания благополучно заплатила положенную дань, так что они посоветовали Маккартни отправляться домой, пока стоит благоприятная погода[520]. Спустя несколько дней – и то лишь после дерзкого напоминания с его стороны – Маккартни получил письменный ответ императора. В послании короля Георга благодарили за «смиренное стремление воспользоваться выгодами и преимуществами китайского величия» и подтверждали, что посланник «пересек море и выразил почтение». При этом император категорически отверг все предложения Маккартни, прежде всего просьбу об учреждении иностранного посольства в Пекине – «это ни в коем случае невозможно». Признавая, что «чай, шелк и фарфор, каковые растит и изготавливает Поднебесная, действительно необходимы для европейских народов и для вас самих», Китай, говорилось в послании, позволит иностранным купцам и впредь обменивать товары в порту Кантона. Но дополнительные торговые площадки и участок земли под факторию для круглогодичного проживания обсуждению не подлежат.
Излагая впечатление от состоявшейся встречи, император писал: «Если вы утверждаете, что почтение к нашей Небесной династии наполняет вас желанием познать наше величие, наши церемонии и свод законов, каковые настолько отличаются от ваших, что даже ваш посланник не сумел усвоить их хотя бы в малой степени, вам следует осознать, что вы не сможете пересадить наши нравы и обычаи на свою чужеземную почву»[521]. С этим Маккартни и отбыл обратно в Лондон.
Нечестно было бы называть эту встречу, у которой изначально не было шансов на успех, эпическим провалом. Вместо того чтобы навести мосты, дипломатическая миссия Маккартни показала, сколь широка пропасть между Китаем и Западом. Хотя сегодня Пекин и мировые столицы ведут торговлю и поддерживают дипломатические отношения, фундаментальные различия между двумя древними политическими системами сохраняются. Глобализация сглаживает противоречия, но не устраняет исходные противоположности.
Ровно через двести лет после посольства Маккартни американский политический исследователь Самюэль Хантингтон опубликовал в журнале «Форин эфферс» свою знаменитую статью «Столкновение цивилизаций?». Он утверждал, что основным источником конфликтов в мире после холодной войны будет не идеология, не экономика и не политика, а культура. «Столкновение цивилизаций, – предсказывал Хантингтон, – будет доминировать в мировой политике»[522]. Это утверждение Хантингтона вызвало шквал яростной критики. Ведь статья появилась в эпоху политической корректности, в рамках которой большинство ученых стремилось в своих исследованиях максимально затушевать различия между цивилизациями или культурами. Рецензенты оспаривали концепцию Хантингтона и ставили под сомнение наличие границ между цивилизациями.
Тем не менее за годы, прошедшие после публикации статьи, политическое и политологическое сообщества включили эту, по-прежнему трудную для восприятия, концепцию цивилизации в исследования войн, в частности продолжавшейся войны западных демократий с исламскими террористическими группировками наподобие «Аль-Каиды» и ИГИЛ. В меньшей, но все равно ощутимой степени статья также оказала влияние на мышление политиков, военных планировщиков и ученых, которые изучают американо-китайские отношения и риски насильственного конфликта между двумя сверхдержавами.
Хантингтон определял цивилизацию как структуру, составляющую наиболее широкий уровень культурной организации. «Цивилизация есть наивысшая культурная группировка людей и широчайший уровень культурной идентичности, которым располагают люди, отличающая человечество от прочих живых существ, – писал он. – Цивилизацию образует совокупность общих объективных элементов, таких как язык, история, религия, обычаи, институты, и субъективных самоидентификаций». Цивилизации могут охватывать ряд национальных государств или всего одно, могут накладываться на другие цивилизации или включать в себя подцивилизации». Согласно Хантингтону, Китай и несколько других государств образуют «конфуцианскую» цивилизацию, тогда как Соединенные Штаты Америки наряду с группой стран составляют «западную» цивилизацию. Признавая, что «линия раздела между цивилизациями редко бывает четкой», Хантингтон, тем не менее, утверждал, что такая линия непременно существует[523].
Он ни в коем случае не исключал будущих насильственных конфликтов между группами в рамках общей цивилизации. Его точка зрения скорее заключалась в том, что в мире после холодной войны цивилизационные линии раздела не исчезают вследствие глобального движения в контексте либерального мирового порядка, вопреки мнению бывшего ученика Хантингтона, политического исследователя Фрэнсиса Фукуямы, изложенному в статье «Конец истории?» (1989)[524]. Наоборот, эти линии становятся более четкими. «Различия вовсе не обязательно провоцируют конфликт, а конфликт не обязательно подразумевает насилие, – допускал Хантингтон. – Однако на протяжении столетий именно различия между цивилизациями порождали самые длительные и наиболее жестокие конфликты»[525].
Хантингтон стремился опровергнуть для читателей западный миф об универсальных ценностях, по его словам, не просто наивный, но враждебный другим цивилизациям, в частности, конфуцианской, ядром которой является Китай. «Само представление о возможности универсальной цивилизации принадлежит Западу, оно прямо противоречит партикуляризму большинства азиатских обществ и их приверженности качествам, отличающим один народ от другого», – писал он[526]. Запад полагает, что базовый набор убеждений и ценностей, включая индивидуализм, либерализм, равенство, свободу, главенство закона, демократию, свободные рынки и отделение церкви и государства, должен разделяться всем человечеством. Напротив, азиатские культуры лелеют уникальные наборы ценностей и убеждений, которые отличают их от прочих народов.
В существенно расширенной книжной версии своей статьи, увидевшей свет под названием «Столкновение цивилизаций и передел мирового порядка», Хантингтон определяет пять ключевых отличий западного и конфуцианского обществ. Во-первых, отмечает он, конфуцианские культуры отражают этос, который подчеркивает «ценности власти, иерархии, подчиненности личных прав и интересов, важность консенсуса, нежелательность конфронтации, «сохранение лица» и верховенство государства над обществом и общества над личностью». Он указывает на контраст между этими взглядами и американскими ценностями «свободы, равенства, демократии и индивидуализма». Кроме того, по мнению Хантингтона, американцам свойственны «склонность не доверять правительству и противостоять власти, принцип взаимозависимости и взаимоограничения законодательной, исполнительной и судебной властей, поощрение конкуренции, возвеличивание прав человека»[527].
Хантингтон также отмечает, что ведущая конфуцианская культура, то есть Китай, определяет идентичность через расовые признаки: «Китайцы – …это люди одной расы, крови и культуры». Сознавая провокативность этого тезиса, он пишет, что «для жителей Китая и тех людей китайского происхождения, кто живет в не-китайских обществах, «проверка зеркалом» становится проверкой того, кем они являются: «Подойди к зеркалу и посмотри на себя», – вот напоминание ориентированных на Пекин китайцев тем соотечественникам, кто старается ассимилироваться в зарубежных странах». Такая концепция китайской культуры оказывается одновременно невероятно узкой и чрезвычайно экспансивной, поскольку она побуждает правительство КНР считать, что «люди китайского происхождения, даже с другим гражданством, являются членами сообщества и посему в некоторой мере подвластны китайскому правительству»[528].
В соответствии с этим толкованием Хантингтон утверждает, что трактовка Китаем внешних сношений является, по сути, развитием концепции внутреннего порядка. Оба порядка, внутренний и внешний, отражают конфуцианское представление о гармонии, достигаемой через иерархию, – с лидером Китая на вершине. Как говорил Конфуций, «на небе не бывает двух солнц, а на земле не может быть двух императоров»[529]. Но, проецируя свой внутренний порядок вовне, Китай испытывает при этом почти инстинктивное недоверие к любому внешнему вмешательству в его внутренние дела. Как показала неудачная миссия Маккартни в XVIII столетии, задолго до столетия унижения, китайцы опасались чужестранцев, что высаживались на их землю. Они запрещали чужакам учить китайский и селиться среди местного населения. Отголоски таких подозрений сохраняются по сей день. Американский историк Крэйн Бринтон сумел передать эту глубину чувств в своей книге «Анатомия революции»: «Нам, американцам, еще долго будут припоминать табличку в шанхайском парке – мол, собаки и китайцы не допускаются»[530]. А одному из моих коллег заместитель мэра Шанхая сказал, что поймет, что Китай снова разбогател, когда у каждой семьи верхушки среднего класса в Шанхае появится американский дворецкий. По мнению Хантингтона, эта память о прошлом уверенно ведет «китайских государственных деятелей и ученых к убеждению в том, что Соединенные Штаты Америки пытались разделить Китай территориально, разрушить его политически, сдерживать стратегически и победить экономически»[531].
Еще Хантингтон считает, что, принадлежа к обществу, которое существовало на протяжении тысячелетий, китайцы мыслят принципиально иначе, нежели «западники»: у них иные временные масштабы. По его словам, им «свойственно рассматривать эволюцию своих стран в сроках веков и тысячелетий и отдавать приоритет долгосрочным целям»[532]. Хантингтон противопоставляет это мироощущение «доминирующей в американском общественном сознании… привычке забывать прошлое, пренебрегать будущим, сосредоточивать внимание на сиюминутных целях».
Пять особенностей конфуцианской цивилизации по Хантингтону выглядят, пожалуй, чрезмерно общими, но они действительно определяют основы китайской культуры, сохранявшиеся тысячелетиями. Более того, они содержат указания на те отличия и даже несовместимости, которые противопоставляют Китай культурам западных стран, например Соединенных Штатов Америки. Одно дело соперничать с конкурентом, который разделяет твои ценности, – как Великобритания, неохотно смирившаяся с возвышением «выскочки»-Америки, но сумевшая в значительной степени сохранить свои культурные, религиозные и политические убеждения. И совсем другое – соперничать с тем, чьи ценности столь разительно отличаются. Хиллари Клинтон говорила от имени большинства американцев, когда сказала: «Я не хочу, чтобы мои внуки жили в мире, где доминируют китайцы»[533][534]. Чтобы оценить, каким образом важные культурные различия могут перерасти в конфронтацию, нужно более тщательно изучить, в чем расходятся взгляды американцев и китайцев на природу и цели государственного управления.
Кто мы? Каково наше законное место в мире? Что лежит в основе порядка – как внутри нашего общества, так и в отношениях с другими народами? Краткие ответы на столь важные вопросы рискуют оказаться карикатурами, но даже они отражают фундаментальные различия между Америкой и Китаем. Ничуть не связанные со структурным стрессом ловушки Фукидида, эти контрасты, а в некоторых случаях и прямые противоположности заметно осложняют отношения между США и Китаем.
Несмотря на многочисленные отличия, Соединенные Штаты Америки и Китай схожи по меньшей мере в одном: обе страны наделены, если угодно, комплексом экстремального превосходства. Каждая мнит себя исключительной, считает, что выше нее никого нет и быть не может. Слова Мохаммеда Али «я лучше всех» прекрасно передают американское мировосприятие, а мнение Китая о себе самом как об уникальной «прослойке» между людьми и небом представляется еще более нескромным. Столкновение этих двух номеров один обернется болезненными корректировками мироощущения. Будет ли труднее китайцам рационализировать космологию, в которой есть два «солнца», чем американцам согласиться с тем, что они должны сосуществовать с другой, возможно, превосходящей их собственную сверхдержавой? Ли Куан Ю сомневался в способности Америки приспособиться к новой реальности: «Америке будет крайне сложно признать, что ее способна лишить лидерства не то чтобы в мире, а всего-навсего в западной части Тихого океана азиатская страна, долго унижаемая и презираемая как клонящаяся к упадку, слабая, коррумпированная и недееспособная. Ощущение культурного превосходства, присущее американцам, сделает эту задачу еще более трудной»[535].
В некоторых отношениях китайская концепция исключительности даже шире американской. «Империя считала себя центром цивилизованной вселенной, – объясняет исследователь Гарри Гелбер. – Китайские ученые-бюрократы не думали ни о Китае, ни о китайской цивилизации в современном смысле этих слов. Для них всегда существовал народ ханьцев – и прочие, которых полагали варварами. Все, кого не признавали цивилизованным, по определению относились к варварам»[536]. Китайцы, отмечает Кевин Радд, гордятся своей стойкостью и цивилизационными достижениями, и эта исключительность определяет их образ мышления, «порождая проникнутое самоуважением направление философской мысли»[537].