— Почему надо? — спросила я.
Она промолчала. Лицо ее на миг страдальчески сморщилось.
Я поняла: и ее это грызло, так же как и меня, грызло, жгло, точило, не давая покоя.
И тогда я не выдержала. Нелегко, совсем нелегко дались мне долгие годы упрямого молчания, ставшая привычной боязнь, чтобы не дошло до мамы, чтобы она ненароком не догадалась, не узнала, не почуяла…
Слова слетали с моих губ, жестокие, неистовые, отчаянные. Я проклинала отчима, который в ту пору был уже мертв, проклинала негодяйку, с которой он обманывал маму, слезы душили меня, я кричала на бабушку:
— Можешь ли ты понять, чего мне это все стоило? Ведь когда началась вся эта грязь, мне не было четырнадцати…
Внезапно я оборвала себя. По бабушкиным щекам лились слезы. Они лились одна за другой, неслышно, тихо, словно бы помимо ее воли, так вот, сами по себе.
— Бабушка!
Я прижалась горячей щекой к ее руке, а она молчала, и только слезы катились из ее глаз, смотревших куда-то поверх моей головы.
— Успокоилась? — спросила она наконец.
Я крепко-накрепко вытерла платком пылающее лицо.
— Мама часто вспоминает о нем, говорит, какой он был хороший, а я не могу это слышать…
— Надо мочь, — почти шепотом произнесла бабушка.
— Я молчала столько лет! — воскликнула я.
— И что же? Теперь хочешь сказать?
Сказать? Нет, я и теперь, когда отчима уже не было в живых, не хотела бы омрачить мамину веру в него.
— Я не могу видеть, как она ездит на кладбище, — сказала я.
Бабушка все так же наставительно повторила:
— Надо мочь.
Да, она была права, я это понимала. Надо мочь. Ради мамы, ради ее спокойствия, ради ее душевного мира.