Книги

Нравственность есть Правда

22
18
20
22
24
26
28
30
Василий Макарович Шукшин Нравственность есть Правда

«В книге впервые собрано воедино публицистическое наследие Василия Шукшина.»
Составитель Л. Н. Федосеева-Шукшина.
Вступительная статья Л. А. Аннинского.
Комментарии Л. А. Аннинского и Л. Н. Федосеевой-Шукшиной.
Художник А. П. Черенков.
М.: «Советская Россия», 1979. — 352 с., 17 л. ил.

ru
Iron Man FictionBook Editor 2.4 2022-11-01 3547D1E5-A360-4FF7-B01B-AEBE1C4A41F6 2.00

version 2.0 — создание *.fb2, вычитка по бумажному оригиналу [Iron Man, 01.11.2022].

Нравственность есть Правда Советская Россия Москва 1979 743280

Василий Шукшин

НРАВСТВЕННОСТЬ ЕСТЬ ПРАВДА

Л. Аннинский

Шукшин-публицист

Вряд ли он считал себя публицистом. Он вообще стеснялся торжественных «жанровых» определений. Легко вообразить себе его реакцию, особенно в последние годы, когда интервьюеры буквально осаждали его, подхватывая и комментируя высказывания Шукшина по общесоциальным, гражданским, литературным, эстетическим вопросам, — так вот: если бы к букету творческих профессий, им освоенных (актер, режиссер, прозаик, кинодраматург), прибавили бы еще и публициста, легко, повторяю, представить себе неловкость, какую испытал бы при этом Василий Шукшин.

Да и объективно титул публициста далековат от мятущейся натуры Шукшина. Мы все-таки привыкли — и не без оснований — к определенной фактуре текстов, выходящих из-под пера публицистов, а именно к тому, что эта фактура определенна. Публицист — это, по традиции, писатель, зажигающий нас ясным знанием, убеждающий нас последовательной системой рассуждения о предмете, а если предмет неясен, то все равно есть уверенность, что с каждым словом обсуждения мы приближаемся к ясности.

Шукшин — другой. В его статьях живет интонация сомнения и неуверенности, и он постоянно признается в этом себе самому и читателю: этого не умею; тут бы, честно говоря, струсил; тут я и сам не знаю… Или — на обсуждении фильма «Ваш сын и брат» — фраза, которая буквально прожгла меня: «Тут умнее говорили, чем я могу сказать…» И никакого в этом ораторского лукавства, никакой хитрой лести аудитории, никакого желания взять ее на жалость, — одна только безоружная открытость сомнения, без которого шукшинская мысль не живет вообще.

Вопросы, над которыми он бился, редко были ясны ему до конца, и он это, не таясь, выкладывал. Более того, им владела какая-то тяга к раздумью именно о трудных, нерешенных, не решаемых легко вещах. С легких, ясных вопросов, ему иногда предлагавшихся, он немедленно соскальзывал в мучительные бездны. Его спрашивали: «что есть интеллигентный человек?» — а он начинал оспаривать все то, что бесспорно и элементарно числят за этим примелькавшимся понятием; его спрашивали: «куда идет деревня?» — а он со второй фразы от экономического роста и телевизора в каждой избе уходил в тему крушения патриархальной красоты и начинал биться над тем, хорошо это или плохо; его спрашивали, почему он в таком случае не едет жить в деревню (это физики, молодые интеллектуалы в академгородке), а он, вместо того чтобы поддержать игру и отшутиться, бухал: «Если бы там была киностудия, я бы опять ушел в деревню», и тут же, под понимающий хохот зала, спохватывался: глупо!

Его суждения полны открытых и осознанных противоречий, и оттого может показаться, что в статьях его нет того главного, что делает публицистику публицистикой, — системности. На самом деле это не так, но сам Шукшин, пожалуй, легко согласился бы с такой оценкой — и по его всегдашней склонности сосредоточиваться на собственных слабостях, и по тому, что его публицистика внешними признаками действительно напоминает мозаику: это либо статьи, написанные по заказам редакций, а значит, каждый раз по новому, извне продиктованному поводу; либо беседы, где вопросы интервьюеров тоже попадают к тебе извне. Высказывания Шукшина исходят не из системы изучения того или иного вопроса, как это и принято у публицистов, а именно из ситуации: обсуждается фильм, попалась книжка, пришел корреспондент, прислали письмо или записку…

Для понимания чисто человеческих черт Шукшина, столь важных при изучении судьбы такой личности, эти ситуационные моменты бесценны, и биограф получит здесь огромный материал для размышления. Легко почувствует эту сторону дела и читатель, знающий книги и фильмы Шукшина: любое высказывание автора касательно Пашки Колокольникова или Егора Прокудина падает сегодня на неостывшую почву зрительских и читательских обсуждений и воспринимается не как глубокомысленное объяснение мастера по поводу «персонажей», «образов», «героев» и прочих пунктов школьной программы, а как продолжение своеобразной шукшинской «мифологии», на которую в сознании читателей продолжают наматываться мнения о героях как о живых людях.

Поэтому я не склонен комментировать здесь эту сторону дела: я склонен отнести справочно-фактический комментарий именно в «Комментарии» к книге, тем более что пояснения тут нужны самые минимальные: конкретные обстоятельства того или иного рассуждения настолько точно прописаны в статьях самим Шукшиным, что читателю и без комментариев понятно, почему что происходит; понятна мгновенная растерянность Шукшина в огромном зале, под градом записок «с подначкой»; понятна сложная смесь радости и виноватого смущения, когда он, как блудный сын, очередной раз едет в свою деревню; понятна и внезапная злость в ответ на вопрос корреспондента о «писательской записной книжке»: «„Записная книжка писателя“… Да ты писатель ли?! А уже — „записная книжка писателя“… Ит-ты, какие поползновения в профессию, а еще профессией не овладел…»

Как тут комментировать? — это ж такой взрыв откровенности, точнее, сокровенности, что комментарий, пожалуй, и убьет здесь живую правду.

Живая правда мгновенных реакций, импульсивная откровенность мнений и оценок, прекрасных даже и в самой запальчивости, — вся эта конкретно-человеческая сторона, столь сильная в шукшинских статьях и беседах, не выиграет от комментариев, сами же комментарии и вовсе обречены тут на бледную роль.

Я склонен сосредоточиться на другой стороне дела. Именно — на той последовательной и глубокой системе воззрений, которая сокрыта в пестрой мозаике шукшинского публицистического наследия. Я представляю себе, что он и здесь — сунься к нему при жизни с таким определением — прикрыл бы неловкость злой издевкой: еще не хватало! система воззрений! да оставьте вы меня с системами… у меня болит — я пишу, нет у меня никакой системы!

Есть.

Более того. Шукшин был, конечно, — по нравственному отношению к вещам — настоящим, прирожденным философом. Но не в западноевропейской ученой традиции, когда философ непременно профессионал, и создает учение, и дает своей системе рациональный строй. Шукшин был философ в русской традиции, когда система воззрений выявляется в «окраске» самого жизненного пути, когда она растворена в творчестве и изнутри насыщает, пропитывает его, не кристаллизуясь в «профессорскую» систему. Все крупные русские писатели были философами, не строя систем… Можно даже сказать, что они до той поры и были настоящими философами, пока не строили систем. И уж точно: без глубокого философского переживания подлинное писательство в России, в сущности, было невозможно — оно просто не оставляло заметных следов.

Пытаясь очертить здесь систему взглядов Василия Шукшина, я, конечно, не собираюсь исчерпать предмет, но надеюсь к нему приблизиться; и еще — надеюсь предложить читателю такой угол зрения («угол чтения»), при котором собранные вместе статьи Шукшина будут восприниматься не как автокомментарий к его работе в других сферах искусства и не как ворох страстных откликов на те или иные события, а как плод работы ума, последовательно и цепко искавшего ответов на коренные вопросы нашего теперешнего бытия.

Коренной вопрос Шукшина к реальности: как сохранить, защитить, укрепить достоинство человека?

В меняющемся, текучем, подвижном современном мире.