Может быть, они умели менять тела или переселять собственные души? Может быть, регулярно принимали в семью новых членов, неся потери лишь в схватках с безумцами вроде меня? Сколько лихих головорезов-казаков, следовавших за атаманами Ермака Тимофеевича, сгинуло в зубастых лесных избах? А может, твари перекочевали сюда относительно недавно, до поры таясь в глухой тайге или непролазных алтайских горах?
Что случилось с семейством, когда оно обнаружило каменные диски, дарующие жизнь голубоглазому голему? Как давно оно перенесло кольца в Новосибирск, зарывшись в землю поближе к строительству железнодорожного узла; поближе к скоплению людей, в котором так легко потеряться и искать невольников; поближе к большим деньгам – единственной силе, умеющей порабощать без всякой магии.
Почему-то мне кажется, что именно на них – самых банальных деньгах, а вовсе не на умении летать или пускать глазами молнии – и было построено могущество клана. Была выкована сила, превращающая человека в нелюдя, пьющего кровь пони…
Этого я не узнаю никогда.
Но мне очевидно одно – уничтоженные огнем твари не подчинялись никаким клише… Ночами не обескровливали девиц в их опочивальнях, не летали на метлах, не горели при солнечном свете, разве что боялись прикоснуться к серебряным узорам на дисках…
Но именно в этом и заключался главный ужас соседства с такими, как Петя, Жанна или Коля. Они были злом в его чистом, нелогичном виде; злом, питающимся перепачканными человеческими душами; пожирателями боли и страха тех, кто уже поставил на себе крест… А еще в этот момент я вдруг понимаю, что при определенных обстоятельствах таким пожирателем может стать любой из нас…
Возбуждение уходит.
Остаюсь наедине с невыносимым страхом и отчаяньем, ошалелым осознанием сделанного и медно-кислым предчувствием конца. Неизбежного. Еще не осознаю, что работа исполнена и все позади.
Вдруг лишаюсь контроля над ногами и тяжело опускаюсь на колени.
Роняю штакетину и падаю руками вперед в черную, еще теплую массу, грязную и болотно-липкую. Правую ладонь пробивает острой короткой болью. Лишь она сообщает мне, что я еще не покинул пределов реальности и до сих пор жив…
Поднимаю руку к лицу, глядя искоса – один глаз все еще видит с трудом, залепленный коркой крови и грязи. Но и одного взгляда хватает, чтобы понять, что под кожу глубоко впился вырванный взрывом клык. Вероятно, собачий, еще вчера принадлежавший кровожадному четвероногому гладиатору, сыгравшему в моей пьесе очень важную роль.
Невольно улыбаюсь. Столбняк… Самое первое, чего я испугался, переступив порог Особняка…
Осторожно, постанывая и мыча, хватаюсь за желтоватый обломанный корень. Расшатываю, тяну из ранки, вслед толчками пульсирует кровь. Зажимаю неровную глубокую дыру, чувствуя покалывание в локте.
Спина вдруг начинает чесаться, словно рана Себастиана снова ожила. Из отверстия на ладони под набирающий силу солнечный свет выкарабкивается крупный рыжий муравей. Деловито ощупывает липкую красноту усиками, спешит вниз по запястью.
Мое лицо пылает, губы слиплись.
Вдруг понимаю, что чертовски проголодался. Настолько, что готов лезть в пепелища продуктовых кладовок и искать картофель, запекшийся лучше некуда. Но еще желаннее – и эта мысль заставляет в ужасе окаменеть – было бы съесть фисташку. Хотя бы одну, крепкую и хрустящую, соленую и сладкую одновременно…
Я смотрю в пустоту августовского утра, отказываясь верить.
За спиной что-то стонет, чавкает, грохочет и бренчит. Будто великан, застрявший в гудроновом болоте, пытается выдернуть из трясины гигантскую ногу, опираясь на скрипучий костыль.
Не смею обернуться.
Лишь надеюсь, что это не каминная труба, рухнувшая несколько часов назад. А сейчас – словно древесный побег – начинающая восстанавливаться и по кирпичику расти вверх.