Книги

Неадекват

22
18
20
22
24
26
28
30

– А еще я мальчишку того не тронул! Помнишь, рассказывал?

Я замираю. Каменею. Сливаюсь цветом с простыней и пододеяльником, на которых полулежу. В моих венах лед. В моей голове пустота, в которую можно кричать, будто в бездну.

Чума проводит пятерней по редким волосам.

– Немного дел хороших в жизни совершил. Но может хоть эти зачтутся? – Его глаз дергается в нервном тике, лицо бледнеет, на нем выступают порезы от бритья и сыпь на шее. – Не знаю, что было это – сострадание или белила все те же… Побродил по квартире его, перед дверью туалетной постоял. А потом развернулся и ушел. Не смог. Жалел сначала, за слабость себя упрекал. А теперь горжусь…

Влажными воловьими глазами он смотрит в мои – сухие, словно чилийская пустыня Атакама. Стискиваю зубы, чтобы не застонать. Левой рукой впиваюсь в собственное бедро, чтобы болью щипка изгнать неудержимое желание броситься на Чумакова и превратить его лицо в пурпурную кашу.

– Как думаешь, Диська? – похожий на заводную механическую шкатулку, повторяет Валентин Дмитриевич. – Зачтется мне? Смогу хоть часть грехов искупить? Ну, если вдруг доведется… как Санжару…

Я подаюсь вперед. Преодолеваю отвращение. Собираю в кулак всю силу воли, всю ярость и злость, все осознание его только что произнесенных слов. И говорю:

– Ты верующий, значит?

От неожиданности Чумаков снова вздрагивает. И даже тянется под майку, чтобы показать алюминиевый крестик на льняном шнурке. Замирает, вдруг увидев что-то в моих глазах, а я продолжаю:

– Тогда тебе будет интересно кое-что узнать.

И добавляю весомо, размеренно, не позволяя ни отвести взгляда, ни перебить себя:

– Самая коварная ловушка христианской религии состоит в том, что она декларирует возможность прощения. Как высшего, небесного, так и вполне обыденного, земного. Эта приманка, словно мираж в пустыне, манит к себе слабых. Всех тех, кто готов поверить, – вот сейчас я совершу грех… совершу самое страшное преступление в своей и чьей-то жизни. А потом покаюсь, и меня простят.

Глаза Чумакова стекленеют. Он замирает, как бандерлог под гипнотическим взором сказочного удава.

– Это – чудовищное заблуждение, – шиплю я, уже не заботясь, что разговор могут услышать Пашок или Виталина Степановна. – Никакого прощения нет. До самого конца – каким бы он ни оказался, физическим или духовным, – ты будешь нести груз совершенных поступков. Нести, пока он не раздавит тебя в лепешку. Эхо свершений и достижений будет отдаваться в твоем сердце и в этой жизни, и в последующих, если таковые возможны. И может быть, когда-нибудь ты поймешь, как жестоко был обманут, а прощения – не существует.

Кажется, Валентин Дмитриевич седеет. Как на ускоренной перемотке в будущее.

Словно духовные белила, о которых он только что распинался, вдруг стали просачиваться сквозь кожу его головы, от корней подкрашивая редкие пшеничные волосенки. Челюсть опускается, но изо рта не вырывается ни звука.

Я безжалостно улыбаюсь.

Не могу избавиться от ощущения гадливости собственного поступка. Но и с улыбкой ничего поделать не могу. Лыблюсь все шире и шире, не спуская с него взгляда. Торжествую и презираю одновременно. И потому, упивающийся запретным, совершенно не замечаю, что надлом в моей душе становится все шире…

– Вот значит как? – хрипит Чумаков.

Поверил! Пусть на миг, пусть на долю мига, но он поверил мне. Поверил в то, что не найдет прощения – ни в этом мире, ни в каком-либо другом. От ужаса, охватившего Чуму в этот мимолетный момент, я испытываю множественный тантрический оргазм.