Книги

На Афон

22
18
20
22
24
26
28
30

Портрет Б. К. Зайцева работы Н. П. Ульянова

Самый успешный образец возрождения русского монашества и монастырей в условиях эмиграции, на возможности и необходимости которого так настаивал Зайцев, являло собою Типографское иноческое братство преподобного Иова Почаевского, основанное знаменитым почаевским типографом и издателем журнала «Русский инок» архимандритом Виталием (Максименко) в селе Ладомирова в межвоенной Чехословакии и широко прославившее ся на весь православный мир своей книгоиздательской деятельностью в годы новой мировой войны, когда типография Братства снабжала богослужебной и иной литературой возрождающиеся храмы и общины на значительных территориях России, оккупированных войсками Германии и ее союзников. В пасхальные дни 1931 г. Пантелеимонов монастырь на Афонской Горе посетил прежде здесь подвизавшийся насельник Ладомировского братства игумен Серафим (Иванов). Он отмечал, что из 2000 прежней братии в монастыре осталось около 200 человек, причем 20 из них были выходцами с Карпатской Руси. «Узнав, что я миссионер с Карпат, почти каждый из монахов ревновал внести свою лепту на дело Православной миссии. Один вручал мне заветный крестик с частицами св. мощей; другой брал с божницы дорогую по красоте живописи икону и передавал на благословение; третий, узнав о бедности убранства нашего храма, снимал из-за постели коврик и дарил мне, с просьбой постилать пред святым престолом; четвертый совал мне в руки книжку, четки, деревянную ложку своей работы и т. п. Весьма утешил нашу обитель Пантелеимоновский иеромонах о. Пинуфрий. Он принес мне собрание камней и священных реликвий из разных мест Палестины и Синая, которые в благолепном ковчеге, снабженные соответствующими надписями и фотографиями, служат ныне украшением нашего миссийного храма»[99], незнакомый монах подарил с десяток ценных духовных книг. Старец игумен Мисаил «с охотой согласился благословить нашу Миссионерскую обитель во Владимировой на Карпатах благодатным образом Великомученика и Целителя Пантелеимона»[100] и дал на прощание знаменательное напутствие: «Вот ты по милости Владычицы нашей, получил в Ее святом Уделе много духовных сокровищ. Да почиет же с сими святынями на вашей Миссионерской Обители благодать святого Афона; да будет она отныне как бы малым КАРПАТОРУССКИМ АФОНОМ»[101]. Так живая афонская традиция выходила в мир русских изгнанников.

В течение нескольких предвоенных лет Зайцев продолжал поддерживать переписку с афонскими насельниками, прекратившуюся с началом военных действий в Европе и, по-видимому, не возобновившуюся. Из писем этих были почерпнуты сведения, использованные в очерке «Вновь об Афоне». Много позже Борис Константинович опять вспомнит Святую Гору на страницах газеты «Русская мысль» очерками «Афон» (дневникового цикла «Дни») и «Афон. К тысячелетию его». Отзвук его афонского странствия донесется спустя тридцать семь лет из любимой писателем Италии[102].

Б. К. Зайцев. Портрет работы К. Юона

Зайцев будет деятельно участвовать в сборе средств для поддержания русских обителей Святой Горы, рассылая призывы о помощи и ближайшим сотоварищам по литературному труду, и различным организациям русского рассеяния[103]. Когда в 1937 г. афонское «Братство Русских обителей (келлий) во имя Царицы Небесной»[104] обратится с призывом о помощи к православным русским изгнанникам, Борис Константинович примет на себя труд по рассылке этого обращения во многие страны, где проживали его соотечественники.

Возможно тогда же, вступив в переписку с братией Типографского монашеского братства преп. Иова Почаевского в Ладомировой, Зайцев заинтересовался историей Успенской Почаевской Лавры на Волыни, в пределах Польской республики. Во всяком случае, живший в Польше Мечислав Альбинович Буйневич, супруг его сестры Татьяны Константиновны[105], настойчиво приглашал писателя посетить Почаевскую Лавру и сделать ее следующим объектом свидетельства о русских монастырях в свободном мире[106].

Примерно тогда же Зайцев поведал еще об одном творческом плане в интервью, данном журналисту В. Н. Унковскому для харбинского еженедельника «Рубеж»: «У меня большое желание, я очень увлечен мечтой, – поехать в Палестину, чтобы написать книгу о Святой Земле. Меня манит эта мечта, как призывный огонек. Реальных оснований для осуществления пока мало, но надеяться не возбраняется… Я бы хотел пройти всюду по следам Христа и пережить вновь евангельскую историю. Если я осуществлю поездку, то напишу книгу на манер моих впечатлений об Афоне»[107]. Это намерение Борису Константиновичу осуществить не пришлось.

В конце жизни Зайцев так определил место «Афона» в своем творчестве: «жанры биографические и агиографические – „Сергий Радонежский“, „Афон“, „Валаам“ – второстепенные вещи. Правда, „Валаам“ и „Афон“ только частично можно назвать агиографическими, но имеют отношение к религии, тесно связаны с ней. Но это все-таки на втором плане»[108].

В отличие от самого Бориса Константиновича, автор завершенной в сентябре 1929 г. брошюры «Страстные и светлые дни на Афоне» А. В. Болотов, жительствовавший в румынском городе Сибиу, полагал, что «после очаровательной книжки Б. К. Зайцева, где в общем чрезвычайно верно схвачена сущность Афона, всякая попытка возвращаться к описанию Св. Горы может показаться или дерзкой, или совершенно ненужной, но, во-первых, сама тема неисчерпаема, а во-вторых, хотя лишь два года прошло с посещения Зайцевым Св. Горы, но уже многое на ней изменилось и изменилось к худшему»[109].

Слева направо: Татьяна Константиновна Зайцева-Буйневич, ее муж Мечислав Альбинович Буйневич, Алексей Смирнов, Юрий Буйневич (растерзан толпой в Петрограде перед входом в казармы, где нес дежурство 27 февра ля 1917 г.), Надежда Константиновна Зайцева-Донзель, справа стоит мать Б. К. Зайцева Татьяна Васильевна. В столовой дома в имении Притыкино

Через много лет после выхода в свет книги «Афон» прот. В. В. Зеньковский, рассуждая о творчестве Зайцева, коснется тех его особенностей, которые, быть может, отчасти объясняют такое отношение самого автора к своим писаниям «биографическим и агиографическим»: «в Зайцеве, в его творчестве со всей силой обнажается раздвоение Церкви и культуры. И оттого он, любя Церковь, боится в ней утонуть, боится отдаться ей безраздельно, ибо боится растерять себя в ней. Это не есть личный дефект Зайцева; наоборот, в упомянутом возвращении интеллигенции в Церковь он сильнее и прямее, можно сказать – мужественнее других. Но в Церкви он ищет прежде всего ее человеческую сторону – тут ему все яснее и дороже. Особенно это чувствуется в двух его замечательных книгах об Афоне и о Валаамском монастыре: все время при чтении этих книг ощущаешь, как Зайцев дорожит прежде всего своими „художественными переживаниями“. Он знает, что здесь с наибольшей силой бьется пульс „богочеловеческого бытия“, – но он „почтительно“ останавливается на пороге. Это точные слова Зайцева – то он строит „почтительные предположения“ о святыне (Афон), то он застывает в „почтительном благоговении“ (Валаам), т. е. непременно хочет, чтобы быть и близко, но не слишком близко к тайне. Дальше он не рискует идти! Вероятно, именно художник противится в нем тому, чтобы идти дальше, – а потерять в себе художника Зайцев и в Церкви не хочет. Отсюда эта нота незаконченности, которая чувствуется всюду в религиозных писаниях его… Вот на Афоне он расслышал „звук величайшей мировой нежности“, – что делает честь тонкости восприятия у Зайцева. Но на Афоне слышится ведь не один только „звук“ этой „мировой нежности“: вся его „суть“ заполнена, можно сказать, – насыщена этой „мировой нежностью“, как впрочем это можно сказать и о всяком монастыре, о всяком храме. А еще дальше с большой любовью говорит Зайцев о „белой песне славословия“ („Слава в вышних Богу…“), – и все он любуется, все восхищается, а себя все же не теряет – и оттого до конца и не вмещает в своем творчестве того, что „означает“ и „белая песнь славословия“, и „звук величайшей мировой нежности“»[110]

Современный исследователь А. М. Любомудров весьма суров к писателю: «Зайцев все время старается не перейти грань, сводит к минимуму описания собственно литургических аспектов, приноравливаясь к уровню „мирского“ читателя. Отсюда такие фразы, неуместные для паломника, как „мы разглядывали крещальный фиал (курсив мой – А. Л.)“; а в строке „мы проходили подлинно „по святым местам““ кавычки подчеркивают отстраненную позицию человека по отношению к святыням. Зайцев воссоздает взгляд не паломника, а вполне светского „туриста“, когда в одном ряду могут находиться и „святые“ и „ювелиры“. Конечно, после литургии у православного человека не „туман в голове“, и с молитвой перед мощами святых связаны совсем иные переживания. Но их нет в книге: Зайцев не хочет ничего говорить о сокровенном, внутреннем опыте, который чужд секулярному читателю. Очевидно, поэтому даже такие важнейшие христианские понятия, как святость и благодать, практически не встречаются на страницах „Афона“»[111].

Письмо Б. К. Зайцева И. С. Шмелеву от 4 февраля 1929 г. (Частное собрание)

В самом деле, Зайцев не предписывает своему читателю «разглядывать» или «благоговейно созерцать» (с чего бы?) крещальный фиал, и никакие кавычки здесь не подчеркивают отстраненности от святыни автора, который уже несколько лет живет в повседневном общении с русской колонией французской столицы, где будущие святые и ювелиры (как пантелеимоновский игумен Иустин Соломатин!), аскеты и бродяги, иконописцы и таксисты, регенты и собачьи парикмахеры каждый день встречают друг друга в русских лавках и русских библиотеках, в кабинетах неофициально практикующих русских докторов и в своих приходских русских храмах. В непривычно трудных, иногда почти невыносимых условиях они остаются людьми свободными, часто не потерявшими веру и сохранившими живую душу именно потому, что отказались принять отмеренные кем-то «пайки» святости, благодати и любви к Отечеству.

Ощущение же святости и благодати настолько пронизывает читающего книгу Зайцева, что даже тень сомнения в присутствии их на страницах этого повествования заставляет лишь недоумевать.

Знакомство с афонскими впечатлениями Зайцева дает удачную возможность уяснить, что Святая Гора едва ли станет ближе и понятнее для человека, подходящего к Афону с заготовленными мерками ощущений и чувств. Непонятой, возможно, останется и книга о ней Бориса Зайцева, приехавшего на Святую Гору с искренним намерением именно разглядеть и расслышать невидимое и неслышное извне, чему свидетельством – оставленные им тексты…

Ф. А. Степун присоединялся к мнению Зеньковского: «В нем две души: поклонник древней Эллады, он одновременно и исповедник византийского православия. Это творческое единодушие отнюдь не означает миросозерцательного двоедушия […] Зайцев действительно принес на Афон смиренную готовность принять, не рассуждая, открывшийся ему особый мир, но в то же время и зоркий взгляд, изощренный только что проплывшим перед ним волнующим образом Эллады и опытом давних итальянских странствий. […] До чего глубоко жило в Зайцеве это чувство свободы, доказывается тем, что свой „Афон“, с его широко открытым видом на древнюю Элладу, он писал после работы над житием Сергея Радонежского»[112]. «Это не могло быть написано в советских условиях, и, значит, это оправдывает долголетний отрыв от родной земли»[113], – писал о книгах Зайцева близко знавший его журналист Яков Цвибак.

Возможно, Борис Константинович справедливо не относил книгу о Святой Горе к числу своих литературных достижений. Однако, может быть, именно ответственное стремление автора сказать современникам об увиденном, зафиксировать для будущего правду о современном ему состоянии русского монашества на одном из немногих сохранившихся островков традиционного русского мира понуждает Зайцева, который шел по литературному пути «с упорством верующего и мудреца»[114], постоянно останавливаться, сдерживаться, не строить предположений, но лишь фиксировать, документально свидетельствовать увиденное.

Художественным самоограничением, сознательно налагаемым, автор лишь подчеркивает «достоинства сана и ответственности возложенного на себя служения, подвижнического дела православного интеллигента-писателя»[115]. «Путешественник должен уметь видеть, уметь заключать: в этом главное его достоинство., – полагал Г. В. Адамович. – Если же при этом он художник, то дарование его скажется в способности уловить и передать дух, склад, внутренний строй местности или страны. Художник – тот, кто заставляет нас быть там, где мы не были. Путевой дневник – лишь в том случае произведение искусства, если, закрыв книгу, мы знаем, чувствуем описанный в ней край, как будто только что вернулись из поездки»[116].

Описание этого путешествия останется одним из наиболее ярких и не теряющих свежести свидетельств о жизни русской части Афона в те совсем близкие к нам годы, когда связь с ним из России пресеклась совершенно. Останется живым свидетельством, и ныне погружающим в ни с чем не сравнимый мир Святой Горы всякого, кто стремится к этому миру прикоснуться.