Книги

Моя жизнь

22
18
20
22
24
26
28
30

Я видела дебют Ромео в роли Марка Антония. Мое последнее воспоминание о нем – это бешеный восторг публики, в то время как я сижу в ложе, глотая слезы и чувствуя себя так, будто проглотила груды битого стекла. На следующий день я уехала в Вену. Ромео испарился. Я попрощалась с Марком Антонием, казавшимся столь суровым и озабоченным, что мое путешествие из Будапешта в Вену стало самым горестным и печальным, какое мне когда-либо довелось испытать. Казалось, вся радость внезапно покинула вселенную. В Вене я заболела, и Александр Гросс поместил меня в клинику.

Я провела несколько недель в состоянии полной прострации, испытывая ужасные страдания. Из Будапешта приехал Ромео. Он даже устроился на койке в моей палате. Он был нежным и внимательным; но, проснувшись однажды рано утром и увидев лицо сиделки, облаченной во все черное католической монахини, отделявшей меня от силуэта моего Ромео, спавшего на койке у противоположной стены, я услышала похоронный звон по нашей любви.

Процесс выздоровления затянулся, и Александр Гросс отвез меня на поправку во Франценсбад. Я была вялой и печальной, не проявляла интереса ни к прекрасной стране, ни к добрым друзьям, находившимся рядом со мной. Приехавшая жена Гросса заботливо ухаживала за мной бессонными ночами. К счастью для меня, дорогие доктора и сиделки, по-видимому, истощили счет в банке, и Гросс организовал мои концерты во Франценсбаде, Мариенбаде и Карлсбаде. Так что в один прекрасный день я снова открыла чемодан и достала свои танцевальные туники. Помню, я разразилась слезами, целуя свою короткую красную тунику, в которой танцевала все свои революционные танцы, и поклялась никогда больше не покидать искусство ради любви. К этому времени мое имя приобрело магическую силу в стране, помню, как однажды вечером, когда я обедала со своим импресарио и его женой, перед зеркальным окном ресторана собралась такая густая толпа, что она разбила огромное окно, к отчаянию управляющего гостиницей. Печаль, боль и разочарования любви я претворила в свое искусство. Я создала историю Ифигении, ее прощание с жизнью на алтаре смерти. Наконец Александр Гросс организовал мое выступление в Мюнхене, где я встретилась с матерью и Элизабет. Они обрадовались, увидев меня одну, но нашли, что я изменилась и стала грустной.

Прежде чем отправиться в Мюнхен, мы с Элизабет поехали в Аббацию и принялись разъезжать по улицам в поисках свободных мест в отеле. Найти их нам не удалось, но мы привлекли большое внимание со стороны жителей этого маленького тихого городка, в том числе и проезжавшего мимо великого герцога Фердинанда. Он заинтересовался нами и с симпатией приветствовал нас. В конце концов он пригласил нас остановиться на своей вилле в саду отеля «Стефани». Это вполне невинный эпизод создал большой скандал в придворных кругах.

Придворные дамы, которые вскоре стали наносить нам визиты, руководствовались отнюдь не интересом к моему искусству, как я тогда наивно полагала, но желанием разузнать о нашем истинном положении на вилле герцога. Те же самые дамы делали глубокие реверансы каждый вечер перед столом великого герцога в столовой отеля. Я следовала этому обычаю, приседая глубже, чем были способны это сделать дамы.

Именно тогда я ввела в моду купальный костюм, который с тех пор стал очень популярен, – легкую голубую тунику из тончайшего крепдешина с глубоким вырезом, с узкими лямочками, юбкой выше колен, с обнаженными ногами и босыми ступнями. Поскольку, по обычаю того времени, дамы должны были входить в воду облаченными в черное, с юбкой ниже колен, в черных чулках и черных купальных туфлях, можете себе представить, какую сенсацию я произвела. Великий герцог Фердинанд имел привычку прогуливаться по мостику для прыжков в воду с театральным биноклем, который наводил на меня и при этом довольно внятно бормотал: «Ach, wunder schon! Diese Fruhlingzeit is nicht so schon wie sie»[50].

Некоторое время спустя, когда я танцевала в «Карлстеатре» в Вене, великий герцог в сопровождении своей свиты, состоящей из красивых молодых адъютантов и лейтенантов, появлялся каждый вечер в ложе у самой сцены, и это, естественно, вызывало сплетни, но герцог испытывал ко мне исключительно эстетический и артистический интерес. В действительности он, похоже, избегал общества прекрасного пола и вполне довольствовался окружением красивых молодых офицеров. Я испытывала огромное сочувствие к его высочеству Фердинанду, когда несколько лет спустя услыхала, что австрийский двор издал приказ о его заточении в мрачный замок в Зальцбурге. Возможно, он и отличался немного от остальных людей, но кого из симпатичных людей нельзя назвать безумцем?

На этой вилле в Аббации перед нашими окнами росла пальма. Тогда я впервые увидела пальму, растущую в умеренном климате. Я часто наблюдала, как ее листья трепетали на легком утреннем ветерке; от них я позаимствовала для своего танца трепет рук и пальцев, которые позднее извратили мои подражатели, так как они забыли приблизиться к первоначальному источнику, понаблюдать за движениями пальмы, принять их внутрь себя, прежде чем отдавать наружу. Часто, когда я смотрела на эту пальму, все мысли об искусстве оставляли меня, и я вспоминала только трогательные строки Гейне об «одинокой пальме на юге».

Из Аббации мы с Элизабет отправились в Мюнхен. В тот период вся жизнь Мюнхена сосредоточилась вокруг Кюнстлер-Хаус, где каждый вечер собирались такие мастера, как Карлбах, Лембах, Штук и прочие, поглощая превосходное мюнхенское пиво и рассуждая о философии и искусстве. Гросс хотел организовать мой дебют в Кюнстлер-Хаус. Лембах и Карлбах охотно согласились, только Штук утверждал, будто танец не соответствует духу такого храма искусств, как мюнхенский Кюнстлер-Хаус. Однажды я отправилась к Штуку домой, чтобы убедить его в достоинствах моего искусства. В его студии я переоделась в тунику и стала танцевать перед ним, а затем говорила безостановочно часа четыре о святости своей миссии и возможностях танца как искусства. Позже он часто рассказывал друзьям, что никогда в жизни не испытывал подобного изумления. Ему показалось, будто откуда-то из другого мира перед ним внезапно явилась дриада с горы Олимп. Конечно же он дал согласие, и мой дебют в мюнхенском Кюнстлер-Хаус стал величайшим художественным событием и сенсацией, какие только город испытал за много лет.

Затем я танцевала в Кайм-Заале. Студенты совершенно обезумели. Каждый вечер они выпрягали лошадей из моего экипажа и везли меня по улицам, распевая свои студенческие песни и прыгая по обеим сторонам моего экипажа с зажженными факелами. Часто они собирались у окна отеля и часами пели до тех пор, пока я не бросала им цветы и свои носовые платки, которые они раздирали на части, и каждый прикреплял свою долю на шапку.

Однажды они привезли меня в свое студенческое кафе, поставили на стол, и я стала танцевать на столах, переходя с одного на другой. Всю ночь они пели, и часто раздавался рефрен: «Isadora, Isadora, ach, wie schön das Leben ist»[51].

Описание этого вечера, в «Симплициссимусе», шокировало многих благонравных горожан, но в действительности это была вполне невинная студенческая вечеринка, несмотря на то что в результате мое платье и шаль оказались разорванными на полоски, которыми студенты обвязали свои шапки, когда отвозили меня домой на заре.

Мюнхен в тот период времени являлся настоящим центром художественной и культурной жизни, причем кипел, как улей. Улицы были заполнены студентами. Каждая молоденькая девушка несла портфель или перфорированную ленту для механического пианино под мышкой. Каждая магазинная витрина являла собой подлинную сокровищницу редких книг, старинных гравюр и восхитительных новых изданий. Все это наряду с изумительными собраниями музеев, со свежим ветром, дующим с солнечных гор, с посещениями студии седовласого мастера Ленбаха, частыми встречами с такими философами, как Карвельгорн и другие, – все это побудило меня вернуться к прерванной на время интеллектуальной и духовной концепции жизни. Я стала изучать немецкий язык, читать в оригинале Шопенгауэра и Канта. Так что вскоре я могла с огромным наслаждением следить за долгими дискуссиями художников, философов и музыкантов, встречавшихся каждый вечер в Кюнстлер-Хаус. А также я научилась пить хорошее мюнхенское пиво и стала понемногу успокаиваться после недавно перенесенного мною потрясения.

Однажды на специальном гала-представлении для художников, которое устраивалось в Кюнстлер-Хаус, мне бросилась в глаза незаурядная внешность мужчины, сидевшего в первом ряду и аплодировавшего. Черты его лица вызывали в памяти образ великого мастера, творчество которого тогда впервые открылось для меня. Те же нависающие брови, выступающий нос. Только рот казался мягче и не обладал той же силой. После представления я узнала, что это Зигфрид Вагнер, сын Рихарда Вагнера. Он присоединился к нашему кружку, и я имела удовольствие познакомиться и с восхищением пообщаться с тем, кого впоследствии стала считать одним из самых дорогих друзей. Речь его отличалась блеском, и он часто обращался воспоминаниями к своему великому отцу, который, казалось, всегда сиял над ним священным нимбом.

Я тогда впервые читала Шопенгауэра, и меня увлекло его философское освещение взаимосвязи музыки и воли, явившееся для меня откровением.

Этот удивительный дух, или, как немцы называют его, geist, чувство святости, der Heiligthum des Gedankes (святость мысли), которую я здесь встретила, заставляла меня часто ощущать, будто меня ввели в мир высших и любимых Богом мыслителей, работа этих умов была намного обширнее и священнее, чем все, что я встречала в мире своих странствий. Здесь действительно философские концепции рассматривались как нечто, дающее человеку наивысшее удовлетворение, с чем может сравниться только еще более святой мир музыки. Восхитительные творения итальянских мастеров в мюнхенских музеях также явились для меня откровением, и, осознав, как близко мы находимся от границы, Элизабет, мама и я, поддавшись непреодолимому порыву, сели на поезд, направлявшийся во Флоренцию.

Глава 12

Никогда не забуду изумительного впечатления от переезда через Тироль и спуска по солнечной стороне горы на Умбрийскую равнину.

Мы сошли с поезда во Флоренции и провели несколько недель, блуждая по галереям, садам и оливковым рощам. На этот раз мое юное воображение пленил Боттичелли. Я целыми днями просиживала перед его картиной «Весна». Вдохновленная этой картиной, я создала танец, в котором попыталась отразить исходящие от нее мягкие изумительные движения; мягкое волнообразное движение покрытой цветами земли, вставшие в круг нимфы и полет зефиров – все собралось вокруг центральной фигуры, наполовину Афродиты, наполовину Мадонны, возвещающей рождение весны одним выразительным жестом.

Я часами просиживала перед этой картиной – просто влюбилась в нее. Симпатичный старый смотритель принес мне табуретку и наблюдал за моим обожанием с доброжелательным интересом. Я сидела перед картиной до тех пор, пока по-настоящему не начинала видеть, как растут цветы, как танцуют босые ноги, как раскачиваются тела; до тех пор, пока предвестник радости не сходил ко мне, тогда я думала: «Я станцую эту картину и пошлю всем это послание любви, весны и рождения жизни, дарованной мне через такое страдание. Я передам им через танец этот восторг».