Вот она сидит день за днем, девочка Нина из сорок восьмого года, и все тяжелеет и тяжелеет, и на сердце у меня — тоже тяжесть. Потому что
За две недели до родов Нина поставит на плиту картошку в мундире, хватится, что нет соли.
Пойдет к тете Вере, своей соседке.
Постучит, никто не ответит, Нина толкнет дверь, крикнет:
А Нина все падает на окровавленный пол, все кричит, кричит….
Еще один удар — и она бы замолчала навсегда. Налетчики убили тетю Веру — могли убить и Нину. Разбить голову, перерезать горло, забить тем, что под руку подвернется, — но они убежали.
Их поймают через два дня. Может, кого-нибудь застрелят при задержании.
А Коля бежал по улице, прижимал к себе крошечное тельце, и пуповина болталась, как еще один красный кант, и весь Колин красивый мундир был в крови. Коля бежал, и ругался, и плакал, и не успел.
Это был мальчик.
Через два года они уехали из Москвы. Совхоз, построенный на месте сожженной Березовки, дал им дом: хороший мужик в деревне всегда пригодится. Так и жили, до самой смерти. Коля выучился на тракториста, Нина работала и дояркой, и птичницей, и продавщицей в сельпо — кем только не работала. Одно время даже воспитательницей в детском саду. Но недолго.
Своих детей у них не было. Коля умер в 1985-м, Нина — на год позже.
Иногда я вижу ее совсем старой. Руки сложены на коленях, сидит на табуретке у окна, старшеклассницы на скамейке хихикают с парнями. Из открытой машины доносится музыка.
Нине некого ждать, нечего бояться. Ее жизнь закончилась.
Только в голове, как заезженная пластинка,
Засыпая, я держу Яна за руку, но все равно — по ночам мне снятся сны о моих любовниках. О мужчинах, которых у меня не было. Мальчик из нашей гимназии, на год меня младше, вьющиеся светлые волосы выбиваются из-под гимназической фуражки: автомашина сбила его прямо у дома, на глазах родителей и гувернантки. Меньшевик-агитатор, треснувшие очки, срывающийся голос превращается в короткий взвизг, когда пуля распускает лепестки багровой розы на груди его пиджака. Красноармеец в пыльном шлеме молча склоняется над мертвым телом товарища, захваченного белоказаками: на присыпанной солью спине вырезана звезда — пятиконечная и уже не красная, а бурая. Пятнадцатилетний подросток кричит сквозь слезы,
Засыпая, я держу Яна за руку. Это сильная рука, поросшая мелким блеклым волосом, коротко стриженные ногти с траурной каймой. Я целую его пальцы и воображаю, что эта узкая темная полоска — запекшаяся кровь, застывшая кровь тех, кого он приказал расстрелять. Я целую руку и думаю: это рука человека, разделяющего жизнь и смерть, рассекающего надвое человеческое существование, рука человека, привыкшего решать за других, — жить им или умереть.
Мои губы пробегают по его ладони, поднимаются к сгибу локтя, скользят по жилам предплечья. Когда он сжимает кулак, они напрягаются, словно ременная передача, — и я чувствую ток крови, слабые толчки, а губы продолжают свой путь, и я целую подмышки, пропахшие суровым военным потом волосы — единственный островок волос на теле, если не считать густой поросли у основания могучего ствола, что вздымается где-то там, внизу. Я запрещаю себе думать об этом, провожу языком по гладкой груди, едва-едва прикасаясь к соскам, — и тогда тяжелая рука Яна ложится мне на спину, ногти начинают тихонько скрести кожу, всегда в одном месте, между лопатками —
За свою жизнь я узнал вкус множества мужских органов. Мои язык и небо научились различать подростковое томление, животный страх, грозную ненависть, трепещущее обожание, нетерпение, жжение, зуд, спешку, напор неизлитого семени, давление похоти, судорогу страсти.
Вкус Яна — вкус оружейной смазки и машинного масла. Вязкий, липкий, бросающий меня в дрожь. Я держусь за его яйца — легко взять, трудно выпустить, — и мне кажется, у меня во рту двигается ствол. Не маленький, почти игрушечный ствол нагана, вкус которого многие узнали за прошедшие годы. Нет, огромный разогретый ствол артиллерийского орудия, орган машины уничтожения, готовый к залпу и только ждущий команды.
Я двигаюсь все быстрее, ладонь на затылке не дает передохнуть, губы зудят сладкой болью — я прижимаюсь к Яну всем телом, а из глубины моего сердца поднимается заветное слово, пробегает по кровеносным жилам, взлетает по горлу, шире раскрывает рот неистовой, колдовской командой