На кровати сидел старик, и белая голова его напоминала одуванчик. Широкие сморщенные ладони, покойно лежащие на коленях, темнели той несмываемой темнотой, какая всегда бывает у мастеровых людей, имеющих дело с землей или с железом.
– Тебя спрашиваю. Оглох что ли? Не туда, говорю, заедренился.
– Туда, туда, дед. Молчи сиди. Время надо переждать.
– Никак бежать собрался? А бумагу седни носили, подписывал? Смертная угроза, сказывают, через забор перелазить. Да и куда бежать собрался? Давят, говорят, нашего брата в городе.
– Дед, сказал тебе – молчи. Сейчас уйду.
– Дак я тебя спрашиваю – бежать собрался?
– Бежать, бежать! Чего еще?
– Дак и все. А сапоги где? Босиком полетишь?
– С сапогами туго, дед. Не выдали.
– Надо, так забери. Вон под кроватью валяются. И мои, и старухи-покойницы. Я-то уж свое отбегал. Забери, если нужда есть.
– Заберу, дед, только погодить надо.
– Погожу, мне не к спеху.
Дед поморгал белесыми ресницами и закрыл глаза. Свесил на грудь голову, и под электрической лампочкой засветила сквозь реденькие волосы лысина, розовая, как у ребенка. Пальцы перебирали материю кальсон на коленях и вздрагивали. Петро не удержался, заглянул под кровать. Там в углу валялись в пыли две пары сапог.
– Живе-е-м!
Старик очнулся и вздернул голову. Раздумчиво, нараспев, сказал:
– Кто живет, а кому и помирать пришло время. Нонче сапоги заберешь или как?
– Нонче, дед, только погоди маленько.
Петро осторожно, на два пальца приоткрыл дверь. Санитаров не маячило. Он вышел в коридор, глянул, запоминая, на жестяной номер ячейки – девятьсот пятьдесят восемь… и побежал.
В свою ячейку влетел, едва не сбив Фросю. Она стояла, прижимая к груди книгу, завернутую в целлофан, глаза у нее остановились, и сама она будто одеревенела. Петро тряхнул ее за плечо.
– Ты чего, а? Чего отстала?