Внезапный порыв ветра ударил, запорошил глаза. Графиня прикрылась перчаткой и в эту минуту почувствовала непреодолимое желание обнять, прижать к себе незнакомого мальчика так, как прижала бы сына. Она смутилась, выпустила решётку и пошатнулась, на мгновение ей показалось, что сейчас потеряет сознание. Но свежий ветер охладил лицо.
Мальчик всё ещё стоял тут, как-то странно, не по-детски вглядываясь в неё. Она протянула руку сквозь железные прутья и погладила его по щеке. Повернулась и пошла. И всё время, пока шла от ворот к коляске, казалось ей, что сам сын смотрит ей вслед…
День шёл своим чередом: визиты, заботы, приехала подруга, долго болтала ни о чём, а заметив, что хозяйка не слушает, спросила:
– Катя, да ты здорова ли?
А ей хотелось плакать, и утренняя лёгкость сменилась приступом горя, тоски. Боль опять сжала сердце. Перед глазами стоял тот мальчик, его голые ступни и синий рот. Почему, почему она не поговорила с ним больше, не спросила, кто он, откуда, что делал на кладбище? К вечеру примирилась, свыклась с болью, а потом наступили сумерки, слуги разожгли огонь в печи, стало теплее и вроде бы легче. Но ветер за окном пугал, погода менялась, и нервы опять расшалились. Она едва поужинала и легла.
Отчаянно сопротивлялась графиня болезни, но, как видно, горячка, вызванная потрясением нервов, сломила её. Долгой, запутанной ночью металась она по постели, то вскакивая, то опять забываясь в зыбком сне.
Опять и опять мелькал образ Серёжи и всех картин, связанных с ним: ах, она уже забыла, каким он был тогда, ведь столько лет прошло, а он – мальчик, подросток, стройный и очень красивый, и золотые волосы сверкают огнём. Милый, родной, сыночек! Ты был рядом, и казалось, что так и должно быть, что так будет всегда, да разве и могло быть иначе? Ведь вон, другие дети живут, и переносят болезни, а мы так богаты, и доктор день и ночь не отходит от тебя, а все же далеко, далеко эта ужасная чернота, и она зовёт тебя, тянет и забирает от меня… Серёжа, Серёженька мой! Где твоя душенька сейчас? Бродит ли неприкаянная по свету, или уже нашла пристанище в светлом и чистом мире, обещанном нам всем?
И опять – зверская, страшная, адская мука: за что?! Что я сделала такого, что сына, единственного, забрала судьба? И как исправить это, если не возвращаются мёртвые, а жизнь так длинна, и нет тебя рядом, и уже никогда не будет?
Поднялась среди ночи, укуталась в тёплую шаль, прошла в кабинет, а там на стене – распятие. Долго смотрела в глубокие глаза, полные тоски. Ох, немилосерден Суд Божий, немилосерден! Самое дорогое, детей, забирает безвозвратно…
«Господи, помоги мне! Ты один всё знаешь! В Твоих руках и жизнь, и смерть наша. И как же так, что Суд Твой настиг меня так внезапно, обрушился всей тяжестью ужасной, непереносимой боли? Не спорю – виновата. Гордынею своею виновата, кичилась, что красива, богата, а вот вышло, что беднее любой нищенки. И будет ли мне помилование? Или же мука смертная день за днём, до самого конца?»
Долго-долго сидела в холодном кресле, всё глядела на мерцание свечи и уже собиралась встать, как вдруг – тихая мысль: «А ты милосердна ли?» Будто не сама подумала, а словно кто подсказал. И осталась, задумалась: «Милосердна ли я? Может, и нет». Закуталась плотнее и начала вспоминать все случаи, когда была недобра к людям. Случаев немного и было, всё больше по мелочам: когда на прислугу сердилась, когда на кучера. Но чтобы что-то крупное – нет, не припомнится. И вдруг…
Мальчик на кладбище, полуголый. Как она с ним обошлась? Милостыню дала – хорошо, а милосердие? Сама села в тёплую коляску и в дом уютный поехала, чай пить, обед есть, а что с ним – и не подумала. А ведь был, был ей знак: сына он ей напомнил, да разве как с сыном она с ним обошлась? Горячо ударило в сердце графини, глянула в сторону окна: вьюжит. Ночь холодная, ненастная. Милосердна ли я? Страшно ей стало. Дитя в сугробах замерзает, а она о немилосердии Божием судит. «Да как же я смею? – подумала. – Где же моя материнская правда, где сердце моё?»
Пошла к себе в комнату, мысли сбились, то приляжет на кровать, то опять поднимется. То хочет горничную звать, кучера будить, но всё что-то мешает, не решится, не знает, что делать, как поступить. А потом упала на колени и попросила: «Господи! У Тебя – правда, Ты мне и скажи, как быть, что делать, что чувствовать». И вслед за этим вдруг горько-горько расплакалась. И пока плакала, сердце смягчилось, расслабилось, нежным повеяло, и мальчик тот, на кладбище, уже не чужим, а родным показался. Да и какая разница, подумалось, что другая мать его родила, если все детки – это детки, а все матери – матери. И в моем сердце ещё так много любви…
Под утро забылась графиня. И во сне увидала: Серёжа идёт вдоль ручья среди мягкой травы под синью неземного неба. Смотрит на мать, глаза задумчивы, и говорит тихо-тихо: «Мама! Холодно мне, ноги босые, и кресты вокруг – жуть!»
Очнулась графиня, глаза распахнула. Серёжа во сне как живой, давно его таким не видала. Что-то о крестах говорил. Вдруг сильный порыв ветра ударил в окно. Вскинула голову: кладбище! Мальчик среди могил! Поняла, что ей сын сказать хотел. Не встала, вскочила: ехать!!! Сейчас же, сию минуту ехать, забрать, спасти! А в окне – всё замело, засыпало снегом, ночь напролёт вьюга бушевала. Смертный холод обуял графиню: только бы не поздно! Не своим голосом крикнула горничную: «Глаша, запрягать!»
Забегали, засуетились слуги, растолкали сонного кучера, а на улице ещё темно: раннее, раннее утро. Мигом оделась, схватила тёплый мех – для него, не для себя! – и заторопилась в коляску.
Скоро бежала лошадка, но вечностью показалась дорога! К счастью, сторож оказался на месте, удивился очень, принялся клясться и божиться, что никого, кроме него, на кладбище нет, а когда графиня расстроилась и чуть не заплакала от досады на бестолкового мужика, стал поглядывать странно: уж не спятила ли барыня? Кто ж в такую стужу по кладбищу разгуливать станет?! Вон солнце ещё и не взошло, едва светает! Но уговорила, пустил её якобы к сыну, а она вовсе и не к могиле пошла, а в те сугробы, откуда вчера мальчишка прибежал. И – нашла-таки, что искала! Узенькая, едва глазу видная тропинка стелилась меж надгробий. Подвела тропка к землянке, видит графиня: яма в снегу, дверь снегом замело. Помертвело сердце. Кучера своего кликнула, вместе яму разрыли, а мальчик уже чуть живой лежит, свернулся клубком, в лохмотья с головой завернулся. «Угли кончились, мама, и ночь мне эту не пережить…» Ах, Серёжа, Серёженька, что ж ты раньше-то не сказал! А теперь вот – тельце ледяное, совсем худенькое, почти невесомое…
Не дала кучеру, сама обняла, вынесла. Он немытый, пахнет нехорошо, а чувство такое, будто сын родной на руках.
Сторож бежал рядом, сбивчиво просил не говорить никому, да уж ладно, но как же так, ребёнок под носом замерзает, а ты и не видишь! Смутился, потупил глаза старый солдат…
Всю дорогу держала мальчика, да кучера торопила, а он и гнал, как никогда не гонял, бедная лошадка и забыла, что не положено ей так бегать: изящной породы она, благородных кровей!