— А ты кто?
— Утопленник, — ответил он и рассмеялся.
Медленно-медленно всплывает воспоминание с берега речки Бабки.
День солнечный, насквозь пронизанный студеным ветром. Еще цветет черемуха, и, стало быть, стоят черемуховые холода. Но солнце в наших краях (открытые Арктике холмистые пространства с лесами, полями, оврагами, заросшими той самой черемухой) — явление само по себе долгожданное и неустойчивое, может завтра снег пойдет. Стало быть, нет повода не искупаться. Сколько нас? Больше десяти. Больше десятка ребят. Самый заметный — Валя Кашапов, он черен, броваст, у него родинка над верхней губой. За это, а также за великолепное сочетание благородства и наглости моя мама назвала его как-то «Маркиз». Прозвищем не стало, но мне запомнилось. В нашей компании на речке Бабке есть девочки, хотя их немного. Нина Быстрых и Нина Парашютинских. И Аня Баранова. И я. Но я не в счет, я младше всех — на второй год не оставалась, в школу пошла в шесть лет… Я даже еще и не думаю, девочка я или кто.
А как же звали утопленника?
Вова. Вова Балков. Он постарше меня. Он в том возрасте, в том коротком промежутке, когда мальчик-ангел вот-вот превратится в гаденыша-подростка. Отчасти уже… У Вовы ясные, широко поставленные глаза, бледное лицо с бледными же веснушками, а губы красные и мокрые. Тем не менее можно сказать, что у него «надменный рот». Робкий взгляд и надменный рот…
Мужчина, который сидит прямо передо мной в вагоне поезда, дороден, слегка пьян и добродушен. Но я узнаю его, это действительно он, утопленник, Вова Балков. Губы красные и мокрые. Но уже не скажешь, что у него надменный рот.
— А ты Анка-Баранка! — И я с изумлением понимаю, что он путает меня с Аней Барановой. И внезапно вся история об утопленнике выливается на меня, как ушат воды из той самой речки Бабки…
«Утопленник» — так называлась игра. Игра была абсолютно проста и держалась на одномединственном запрете. Практически все настоящие игры так и устроены, они запрещают что-нибудь простое, естественное. Футбол запрещает прикасаться к мячу руками. А ведь что может быть естественней — схватить мяч руками. При чем здесь ноги, почему — только ноги?
Потому. Что игра. Нет запрета — нет игры. Настоящей игры.
В «утопленника» — игра идеальная. Единственное правило в единственном запрете: запрещается дышать. Все остальное более или менее можно. Можно выпихивать соперника из воды. Но на это редко кто решается, силы надо беречь. Можно пытаться обманывать. Например, вынырнешь, когда никого над водой, схватишь воздуха, и — ныряй снова. Выигрывает тот, кто выныривает последним, он-то и становится «утопленником». И тогда он загадывает желание, и каждый участник игры обязан его желанию подчиниться.
Валя Кашапов был чемпионом всех игр в нашем классе. И, конечно, утопленником тоже всегда становился он. И загадывал ужасные, невыполнимые желания, например — съесть муху, а если не хочешь, то должен стать «рабом». Вова Балков был одним из рабов Вали Кашапова. И я как-то раз стала его рабыней, потому что отказалась украсть у мамы пачку «Беломора». Отказалась вообще-то потому, что мама курила «Север». Валя и не знал об этом. А я не сочла нужным объяснять. Отказалась — и все. Рабство, честно говоря, было номинальным, потому что Валька был человеком рассеянным и занятым. Рабы же, как известно, чтобы жизнь им медом не казалась, должны быть мучимы, а это требует от рабовладельца столько времени и внимания… Валька отвлекался, и наше рабство, словно в песок, уходило.
Теперь об Ане Барановой. У нее были русые косы и задумчивый взгляд. Это важно, потому что в те времена на танцах чаще других крутили пластинку, с которой сладкий и вкрадчивый баритон пел: «Я трогаю русые косы, ловлю твой задумчивый взгляд… Над нами весь вечер бере-о-зы, березы чуть слышно шумят… Бере-о-зы… Бере-о-зы… Родные березы не спят…» Летние танцы в Буртыме устраивали на танцплощадке в березовой рощице, вечера были долгие-долгие, светлое небо не желало становиться ночным, у нас уже глаза слипались, а родные березы все не спали и не спали… Вся наша компания полагала, что баритон поет про кукушкину рощу и про Аню Баранову.
Аня того стоила. В этой девочке, как в тихом омуте, было что-то роковое.
Что не мешало нам при необходимости звать ее Анкой-Баранкой.
До Ани Барановой Вова Балков любил только одного человека — Валю Кашапова. Он был влюбленным рабом. В этом не было ничего порочного, в те времена никому и на ум не могло прийти, что пацан может как-нибудь порочно любить другого пацана, пусть даже с родинкой над верхней губой. Про «голубых» в Кукуштане не слыхали, а слово «педераст» хоть и произносилось пацанами довольно часто (оно звучало взрывчато и со свистом, как «п-пидарасс»), но не значило практически ничего, как и любые другие ругательства, без которых не обходился ни один нормальный, и даже доброжелательный разговор. Почему-то им, пацанам всех возрастов, обитавшим в диковатой нашей местности, необходимы были именно грязные, смердящие, практически (в конкретном разговоре) бессмысленные слова-вонючки, все про одно и то же, про то, чему не было названия в приличном толковом словаре. Про секс. И прежде всего, патологический секс. То есть какого в обычной жизни не бывает, очевидные примеры неизвестны, мерцают только смутные и чудовищные догадки…
Это был специальный язык не уверенных в себе, растревоженных, малолетних и взрослых самцов, какой-то свой код. Он помогал им освоиться среди себе подобных и выжить. Пацаны ругались, как волки, лисы, хорьки метят территорию. Что называется — ничего личного.
К любви и ненависти этот их язык не имел отношения, по прямому назначению — с прямым смыслом всех слов — он использовался редко, и больше не пацанами и не мужиками, а отчаявшимися бабами преклонных лет…
Когда же при ссорах дело доходило до крайнего края — до смертоубийства, до смерти одной из враждующих сторон, — наступала пора языка немногословного, сдержанного и даже чеканного.
Несчастная любовь (когда же любовь бывает счастливой, никогда) была явлением не редким в нашей среде, но всегда тайным. Вообще никаких слов. О любви Вовы Балкова сначала к Вале Кашапову, а потом или почти параллельно к Ане Барановой, сам Вова не то что им ничего сказать не мог, а вообще никому и никогда. Возможно, даже себе. Он жил как все, цыкая слюной сквозь редкие зубы и не слишком изобретательно матерясь. Но в то же время абсолютно тайно продолжалась его напряженная, мучительная, бессловесная и безвыходная жизнь. Это было почище, чем игра в «утопленника». В игре если уж не выиграть, то можно было хотя бы все-таки вынырнуть и вздохнуть полной грудью. Вова в своей любви и проиграть не мог. Не мог вынырнуть…