Одного за другим бойкий зазывала — хозяин райка — демонстрирует слушателям карикатурных персонажей. Точно бьющие в цель музыкальные приемы, язвительный текст превращают каждый «портрет» в талантливую пародию.
Первая посвящена директору Консерватории Зарембе. На мотив из классической оратории о нем сообщается, что, «витая в облаках с птицами небесными», он «расточает смертным глаголы непонятные „с помощью божьей“» (очевидно, последние слова особенно часто встречались в лексиконе Зарембы). Профессор учит, что «минорный тон — грех прародительский», а «мажорный тон — греха искупление» (намек на схоластическую трактовку теории музыки).
Стремительно врывается второй персонаж — критик Феофил Толстой, которого балакиревцы прозвали Фифом. У Фифа — один кумир — итальянская примадонна Аделина Патти. И, захлебываясь от восторга, он поет на мотив салонного вальса:
Мусоргский нарочито разрывает слова, повторяет слоги, добиваясь этим комичного звучания. Концовка — традиционная для итальянской виртуозной арии колоратура. В исполнении низкого голоса она звучит особенно пародийно. Бравурное и столь же трафаретное, как колоратура, фортепианное «послесловие» завершает набор талантливо использованных оперных штампов. Заклеймены и Фиф и музыкальная рутина.
Резкий контраст — и возникает заунывная, однообразная мелодия. Ритм ее неровный, «спотыкающийся». Господствует интонация жалобного всхлипывания. Герой не назван, но узнать его нетрудно.
Это Фаминцын — незадачливый сутяжник, публично обозванный лгуном!
Внезапно обрушивается лавина звуков. Гремят приветственные фанфары. Под помпезную музыку выходит Серов. И уже явственно слышна завуалированная вначале песенка Княжого дурака (на мотив «Из-под дуба, из-под вяза») из серовской оперы «Рогнеда». Всех готов разнести критик, ко всем у него претензии: «Кресло гению скорей! Негде гению присесть. На обед его зовите! Гений очень любит спич. Всех директоров долой! Он один всех заменит». Здесь в каждой фразе злой намек на обиды Серова — и в дирекцию Русского музыкального общества его не избрали, и на торжественный прием в честь Берлиоза не пригласили, и постоянного билета на концерты не дали...
Словно с небес, к героям «Райка» сошла муза Евтерпа. Забыв все распри, «музыкальные воеводы» пали пред ней и запели гимн — «с усердием, во все горло», как пометил Мусоргский. Издевательски звучит торжественный вариант «дураковой песни», на мелодию которой «во все горло» поется обращение к великой княгине Елене Павловне:
В начале 70-х годов «Могучую кучку» постиг жестокий удар: ушел с поля «музыкальной битвы» Балакирев. Слишком много испытаний принесла ему жизнь — он не выдержал огромного напряжения сил.
Первые признаки назревавшего кризиса можно было видеть еще в конце 60-х годов. Что выбило Балакирева из колеи? Вряд ли можно какую-то одну причину указать как основную, главную. Их было несколько.
3 июня 1869 года в Клину умер отец Балакирева. После его смерти на Милия Алексеевича полностью легла забота о содержании двух незамужних сестер, которых он взял к себе в Петербург. Отец не оставил никаких средств. Постоянный заработок Балакирев имел лишь в течение короткого времени, занимая пост дирижера Русского музыкального общества. Остальные «доходы» — от отдельных концертов, от частных уроков — поступали от случая к случаю.
Гордый и самолюбивый, Балакирев скрывал от товарищей свое материальное положение. Если ему приходилось просить о помощи, он обращался не к коллегам-музыкантам. Среди тех, кто часто выручал его в трудную минуту, был крупный чиновник и литератор Владимир Михайлович Жемчужников, который входил в группу писателей, выступавших под псевдонимом Козьма Прутков. Балакирев ценил остроумные афоризмы Козьмы Пруткова. У музыканта и писателя нашлись общие интересы, они сблизились, особенно — в тяжелое для Балакирева время начала 70-х годов. Жемчужников жил на Малой Морской улице — дом № 21, квартира № 18 (ныне дом № 21 по улице Гоголя). Милий Алексеевич нередко бывал у него, устраивал по его просьбе музыкальные вечера, на которые иногда приходили также Мусоргский, Бородин, Канилле.
Нельзя без боли читать балакиревские письма к Жемчужникову. Они свидетельствуют о бедственном положении композитора.
Вот несколько наскоро набросанных слов: «Если Вам есть возможность прислать мне рублей 15 или даже 10, то Вы выведете меня на несколько дней из самого скверного положения, а то не с чем послать на рынок. Весь Ваш М. Балакирев». Другая записка: «С меня требуют квартирные деньги, и крайний срок я сам назначил 1-е октября. Что будет, не знаю. Кроме квартирных денег у меня потребность в рублях 40 или 50, чтобы сделать себе платье, в котором мог бы я выйти на уроки, которые тоже отложены мною до 1-го октября за неимением платья. Я очень обносился».
Одна из учениц Балакирева вспоминала, что в лютые морозы он носил легкий летний костюм. Спасала шуба, которую Балакирев купил на деньги, полученные от Жемчужникова. Как-то, получив приглашение в гости, Милий Алексеевич признался, что вряд ли сможет пойти — «сапоги мои очень худы стали».
Были у Балакирева и другого рода глубокие травмы. Они обусловили постепенный отход его от кружка. Глава молодых композиторов, их наставник, исполнитель их музыки, в той или иной мере «соавтор» почти каждого их сочинения — этот человек стал охладевать к содружеству, вдохновителем которого он был.
Причина коренилась в самом Балакиреве, в его деспотичной натуре. Растить своих питомцев — вот в чем он видел одну из основных своих жизненных задач. Он ревниво следил, чтобы его «ученики» усердно работали, до глубины души обижался, если, как ему казалось, кто-либо из них сочинял с недостаточным рвением, всячески опекал членов кружка.
Это было нужно до тех пор, пока благодаря ему молодежь не встала на самостоятельный путь. Однако Милий Алексеевич и тогда продолжал вести себя по-старому. Даже люди, не связанные с кружком, обращали на это внимание. «Бросалось в глаза властное отношение Балакирева к своим петербургским друзьям, относительно которых он держался чем-то вроде строгого гувернера»,— отмечал московский критик Кашкин, имея в виду Римского-Корсакова и Бородина.
Бородин воспринимал такое положение с чувством юмора. В одном из писем жене он рассказывал: «Милий уморителен! Я тебе писал, что он давно дуется на меня и явно сух, сердит и порой придирчив ко мне.
Прихожу к Людме (так балакиревцы в шутку называли Людмилу Ивановну Шестакову —