Скорее некая спутница – она оставалась с нами, отдыхала, когда отдыхали мы, – Альбертова приятельница. И все же она была не просто приятельница. Ибо стоило ей выпрыгнуть на солнце из высокой травы или тени деревьев, какую-то секунду я, внутренне вздрогнув, видел или чувствовал Алису как она есть, Алису в абсолютном сиянии и полноте ее существования. Словно темный малахитовый блеск ее кожи, бледное мерцание ее горла, влажное тепло глаз были естественны и таинственны, как полет птицы. Затем я приходил в себя и осознавал, что просто гуляю со старым другом в компании отвратительной неуклюжей жабы, как-то ухитрившейся стать ему женой, и рев внутреннего хохота и ярости переполнял меня, но его мгновенно усмиряли перекат лугов, тенистые рощи, черный ворон, что взлетел над деревом, медленно поднимая и опуская крылья, – все выше и выше в бледно-голубое небо с тонкими папоротниками облаков.
Пологий склон кончился, и перед нами возник пруд. Заболоченные берега сплошь заросли камышом и рогозом. Мы сели на плоские валуны и уставились в буро-зеленую воду, где покачивались несколько коричневых уток. Взгляд наш скользил дальше, через поля к линии низких холмов. Была в этой заброшенности такая красота, будто мы достигли края света.
– Вот там мы впервые и встретились, – сказал Альберт, кивнув на камыши. Алиса примостилась сбоку, почти распластавшись в траве у воды. Неподвижная, как валун, только бока ходят туда-сюда, когда дышит. Я представил себе, как она подрастает в глубине пруда, под покровом листьев кувшинок и крапчатой ряской, там, куда не проникают зеленые солнечные лучи, далеко внизу, на безмолвном дне этого мира.
Откинувшись назад и опершись на оба локтя – я прекрасно помнил эту позу, – Альберт глядел в воду. Мы долго молчали, и мне даже стало неудобно, хотя он, похоже, был спокоен. Дело даже не в том, что мне было неловко при Алисе, – скорее я не понимал, что должен сказать, проехав весь этот путь. Хочу ли я вообще говорить? Потом Альберт произнес:
– Расскажи, как живешь. – И я был ему благодарен, потому что хотел поговорить именно об этом – о своей жизни. Я рассказал ему о почти-женитьбе, о дружбах, которым не хватает огня, о подругах, которым тоже чего-нибудь не хватает, о хорошей работе, которая почему-то не совсем то, к чему я стремился тогда, давным-давно, о том, что я чувствую, будто все хорошо, но не так хорошо, как могло быть, что я не несчастен, но и не счастлив, торчу где-то посередине, глядя и туда, и сюда. И говоря это, я понял, будто смотрю в одну сторону на счастье, все более неуловимое, и в другую – на несчастье, которое постепенно проясняется, хоть и не открываясь целиком.
– Это тяжело, – сказал Альберт так, словно понял, о чем я. Меня его тихие слова утешили, но я был разочарован, что он не сказал больше, не доверился мне. И я спросил:
– Почему ты мне написал – ведь столько времени прошло? – Просто один из способов спросить: «почему ты не писал мне все эти годы?»
– Я ждал, – ответил он, – когда у меня будет, что тебе показать. – Так и сказал: «что тебе показать». И тогда мне пришло в голову, что если через девять лет он может показать мне только свой обветшалый дом и жену-лягушку из болота, то у меня все по-своему не так уж плохо – ну, не совсем.
Потом мы пошли по его владениям дальше, и Алиса все время была с нами. Он мне показывал, а я смотрел. Показал старую виноградную шпалеру, которую он снова поднял; незрелые зеленые виноградины, тяжелые, как орехи, гроздьями свисали с гниющих перекладин.
– Попробуй, – сказал он, но виноградина была горькая, будто крохотный лимон. Увидев мою гримасу, он засмеялся. – Мы их вот так едим, – сказал он, собрал несколько в ладонь, а потом кинул в рот. Сорвал еще несколько и протянул Алисе. Та стремительно слопала: плим-плим-плим.
Он показал мне гнездо дятла, склон с дикими тигровыми лилиями и старый сарай, где валялись ржавая тяпка и ржавые грабли. Внезапно с поля неподалеку, громко хлопая крыльями, поднялась большая птица.
– Видел? – закричал Альберт, схватив меня за руку. – Фазан! Птенцов защищает. Вон, смотри.
– В высокой траве маршировал строй из шести маленьких, пушистых, уткообразных существ – еле головы видны.
За ужином Алиса сидела на своем стуле, упершись горлом в край стола, а Альберт проворно бегал между столовой и кухней. Присутствие толстой бутылки красного вина меня обрадовало; он разлил вино в два стакана для сока с портретами Иа-Иа и Винни-Пуха.
– Парень с бензоколонки подарил, – сказал Альберт. Внезапно нахмурился, сжал пальцами лоб, потом просиял: – Вспомнил. «Иду вперед, тирлим-бом-бом, и снег идет, тирлим-бом-бом»[1]. – Он налил чуть-чуть вина в глубокую тарелку и поставил перед Алисой.
На ужин подавались: разогретая курица из супермаркета, свежий кабачок с огорода и огромные тарелки салата. Альберт был весел, мурлыкал обрывки песен, зажег свечной огарок в зеленой винной бутылке, снова и снова наполнял наши стаканы и Алисину тарелку, настаивал, чтобы я пил до дна, энергично хрустел салатом. Дешевое вино жгло мне язык, но я все пил – мне хотелось разделить с ним праздник. Даже Алиса вылакивала вино из тарелки до дна. Свеча в темневшей комнате разгоралась ярче, сквозь ветки за окном я видел лучи заката. Восковая струйка потекла по бутылке и застыла. Альберт принес доску, еще салата, еще один каравай. Трапеза продолжалась, и мне казалось, будто Алиса, слизывая вино, огромными, влажными и темными при свече глазами смотрит на Альберта. Смотрит и пытается привлечь его внимание. Альберт откидывался на стуле, смеялся, разглагольствуя, помахивал рукой, но мне чудилось, будто они с Алисой переглядываются. Да, за сумеречным столом они обменивались взглядами, и я увидел, что это взгляды влюбленных. Я пил, и теплое, глубокое чувство переполняло меня, обволакивало комнату, еду, стаканы с Винни-Пухом, огромные влажные глаза, отражение свечи в черном окне, взгляды Альберта и его жены; в конце концов, он ее выбрал, тут, в глуши, и кто я такой, чтобы в подобных вопросах судить, что правильно, а что нет.
Альберт вскочил, вернулся с тарелкой груш и вишен из сада, снова долил вина мне в стакан. Я наслаждался этим теплым, всеохватным чувством, предвкушая ночь разговоров, лениво расстилавшуюся передо мной, – и тут Альберт объявил, что уже поздно, и они с Алисой пойдут спать. В моем распоряжении весь дом. Только обязательно свечу задуй. Спокойной ночи. Сквозь шум в голове я ощутил, как на меня навалилось разочарование. Альберт отодвинул жене стул, и та спрыгнула на пол. Они вместе покинули столовую и исчезли в темной гостиной, где Альберт зажег лампу, тоже тусклую, как свеча. Он заскрипел вверх по лестнице, и мне показалось, что я смутно слышу глухие шлепки: я представил, как Алиса неуклюже взбирается за ним следом.
Я сидел, слушая стук и скрипы на втором этаже, внезапный резкий шум воды в раковине, взвизг – что это был за взвизг? – вот хлопнула дверь. Внезапно от стола кругами растеклась тишина, ия почувствовал, что меня бросили с этим вином, свечкой и мерцающими тарелками. Да, я понимал, что непременно так все и будет, и никак иначе, я же видел их влюбленные взгляды, этого следовало ожидать. И разве тогда, давным-давно, за ним не водилось привычки внезапно уходить?
Потом я спросил себя, вправду ли они были – те разговоры до серого света зари, или я просто о них мечтал. Потом представил, как Алиса прыгает на белую простыню. И попытался вообразить любовь с лягушкой, возможные удовольствия, влажное исступление, но заставил себя не думать об этом, потому что в воображении мне явилось лишь нечто мелкое и жестокое – вообще какое-то насилие.
Я допил вино и задул свечу. Из темной комнаты мне был виден призрачный угол холодильника на кухне и тускло освещенный красный подлокотник кушетки в гостиной – точно мертвый цветок под луной. По дороге проехала машина. Потом я услышал сверчков, целые поля и луга сверчков, – стрекот, что всегда доносился с задних дворов и пустых лужаек детства, нескончаемое стрекотание умирающего лета. А сейчас только середина лета, правда же? я только на прошлой неделе целый день загорал на пляже. Я долго сидел за темным столом посреди гниющего дома, прислушиваясь к концу лета. Потом взял пустой стакан, молча поднял его за Альберта и его жену и отправился спать.