Я стоял, уперев руки в бока, под обжигающим солнцем, и за высокой изгородью заднего двора видел заросшую сорняками лужайку, где раньше охотился летом на ужей и лягушек. За лужайкой вдоль извилистой, сверкающей под солнцем дороги взбирались на холм дома и телеграфные провода; и повсюду на задних дворах, затянутых бельевыми веревками, у покрытых дранкой белых стен, над перилами веранд и косыми дверями погребов, над фонтанчиками садовых поливальных установок я видел детей на красных, зеленых и синих коврах, что мчались в солнечном воздухе.
Как-то днем, когда отец был на работе, а мать лежала в сумрачной спальне, влажно дыша в астматическом припадке, я достал ковер, развернул и уселся ждать. Мне не разрешалось летать на ковре, когда мать не смотрела из кухонного окна. Джои уехал в другой город к кузине Мэрилин, жившей возле универмага с эскалатором. Я подумал, как один эскалатор едет вверх, другой вниз, один вверх, другой вниз, ступеньки сплющиваются и распрямляются, – от мысли об этом мне стало противно и скучно. Через оконную сетку тиканьем гигантских часов доносились резкие отчетливые удары молотка. Я слышал цвирк-цвирк садовых ножниц – звук напоминал лязг мечей в кино; шероховатое жужжание неровного полета пчелы. Я приподнял края ковра и поплыл по комнате.
Через некоторое время вылетел в дверь, спустился по лестнице в маленькую гостиную, а затем в большую желтую кухню, но там все время натыкался на кастрюли и спинки стульев. Вскоре я взлетел по лестнице, приземлился на кровати и выглянул в окно на задний двор. На траве четко и черно лежала тень качелей. Руки и ноги покалывало или тянуло. Словно во сне, я поднял раму и открыл сетку.
Некоторое время я скользил по комнате, потом наклонился, подлетев к открытому окну, и стал протискиваться наружу. Поднятая рама скребла по спине, меня сдавливали боковые деревяшки.
Точно во сне, когда пытаешься втиснуться в узкий проход, стараешься изо всех сил, кости болят, кожа горит – и вдруг на свободе. Какую-то секунду я парил у окна; внизу виднелись кольца зеленого шланга на крючке, тени ручек на крышках металлических мусорных баков, горный лавр, прижавшийся к подвальному окну. Потом я поплыл над качелями и дикими яблонями; тень ковра текла по траве; а пролетев высоко над изгородью, над пустой лужайкой, я взглянул вниз на высокую залитую солнцем траву, на макушки молочая и розовый чертополох, на зеленую бутылку из-под «колы», сверкающую на солнце. За лужайкой на холме сгрудились дома, красные трубы четко вырисовывались на синем небе; все залито солнцем, все безмятежно и недвижно; жужжание насекомых; далекими ножницами еле различимо зудит ручная косилка; приглушенные детские голоса в теплом, усыпляющем воздухе; меня уже клонило в сон; но далеко внизу я заметил мальчика в коричневых шортах, – он стоял, прикрыв глаза, и смотрел на меня; и увидев его, я внезапно осознал, где нахожусь, – высоко-высоко в опасном воздушном пространстве; и в страхе я наклонился вбок, провел ковер обратно во двор, миновал качели и опустился на траву у заднего крыльца. Без происшествий приземлившись на дворе, я глянул на высокое открытое окно; а еще выше над ним поблескивала красная крыша.
Я затащил тяжелый ковер к себе в комнату, а назавтра поднялся высоко над Джои, пролетавшим над качелями. Вдалеке я увидел, как кто-то у себя во дворе скользнул над крышей гаража и скрылся. Ночью я лежал без сна, планируя путешествия, прижимая руки к груди, пытаясь унять отчаянно бившееся сердце.
Однажды я проснулся среди ночи от треска сверчков. Через сетку на окне маячила тень качелей на заднем дворе под луной. Напротив пекарни, возле поля, стоял уличный фонарь, а еще три фонаря взбирались на холм вместе с дорогой, что вильнув на вершине, исчезала из виду. Ночное небо было цвета темно-синего шарика, который мне нравилось разглядывать на свет настольной лампы. Я быстро оделся, вытащил ковер и медленно, чтобы не скрипеть, поднял раму и сетку. Взял ковер с кровати. Он внезапно развернулся – точно темная жидкость хлынула из бутылки.
Протискиваясь наружу, я вжался спиной в оконную раму.
Посреди синей ночи я проплыл над задним двором, пролетел высоко над изгородью к лужайке, увидел, как тень ковра струится по лунной траве. Вернулся во двор, спикировал над гаражом и обогнул дом вдоль верхнего этажа, глядя на свое отражение, мелькавшее в блестящих черных стеклах; поднялся чуть выше в мечтательно-синий воздух, глянул вниз и заметил, что лечу над двором Джои к участку Чиккарелли, где старшие мальчики устраивали битвы и кидались камнями на заглохших тропках среди высоких сорняков и кустов с колючками; и как однажды, стоя по пояс в воде, я внезапно подогнул колени и ощутил воду, покрывшую плечи – так и сейчас я нырнул в темно-синюю ночь, пересек участок Чиккарелли, проплыл через улицу, над крышами гаражей, поднимаясь все выше, взглянул вниз, на телеграфные провода, влажно блестевшие в лунном свете, на лунно-зеленые древесные кроны, разбухшие чернотой, на косые стропила и дыры в недостроенном доме, где крест-накрест лежали тени; вдалеке прозрачный ручей тек под дорогу; пятна света выхватывали очертания далеких улиц; а пролетая над крышей близко к трубе, я различал каждый кирпич – они все такие четкие и резкие в лунном свете, что видны небольшие бугорки и выбоины на красных и охряных поверхностях; а когда я несся вверх, ветер раздувал мне волосы, я мчался над залитыми лунным светом плоскими крышами, расчерченными тенями труб, пока не увидел под собой шпиль белой церкви, крышу пожарной станции, большие красные буквы центовки, козырек кинотеатра, торчащий выдвинутым ящиком комода, темное сияние витрин в свете уличных фонарей, улицу с красными отблесками светофора; а дальше – ряды крыш на дальнем конце города, черную фабрику с горящими окнами и белым, точно светящимся, дымом; громадное поле; мерцающую воду; пока не почувствовал, что добрался до края всего; а повернув назад, пролетел высоко над затопленным луной городом и внезапно увидел холм с тремя фонарями, пекарню, качели, курятник – и ненадолго приземлившись на крышу гаража, сидя на ней верхом, ликуя, бесстрашный, высоко в синем ночном небе я заметил, как через белый лунный диск проплывает еще один ковер с седоком.
Меня переполняли возбуждение и усталость – усталость, так похожая на печаль. Я медленно поднялся к своему окну, протиснулся внутрь и заснул как убитый.
Утром я проснулся вялый и с тяжелой головой. Снаружи меня ждал Джои на своем ковре. Он хотел погонять вокруг дома. Но меня в тот день ковры не соблазняли – я упрямо качался на старых качелях, кидал теннисный мяч в стену гаража и снова его ловил, потом пролез через изгородь на пустую лужайку, где однажды поймал в банку жабу. Ночью я лежал, в мельчайших деталях вспоминая свое путешествие – мерцающие под луной телеграфные провода над тонкими тенями, четкие кирпичи труб, – а через сетку доносилось «цик-цик-цик» сверчков. Я сел на постели, опустил оконную раму и закрыл окно на задвижку.
Я слыхал истории о других путешествиях, далеко за пределы города, высоко в облака. Джои знал парня, который взлетел так высоко, что не разглядишь с земли, как воздушный шарик – все меньше, меньше – и словно бы вдруг исчез в синеве и уже не различим. Поговаривали, что там, наверху, есть города; я не знал; бело-облачные города с башнями. Там, в вышине, где синева синее синего, были мостами изогнувшиеся реки; птицы с хвостами всех цветов радуги; ледяные горы и снежные города; вихрящиеся диски глыбы света; синие сады; медлительные существа с кожистыми крыльями; города, населенные мертвыми. Мой отец научил меня не верить в россказни про марсиан и космические корабли, а эти истории походили на те: даже отказываясь верить, ты все это видел, словно оно раскалялось в мозгу от одной лишь попытки не поверить. Рядом с такими историями мой запретный ночной полет над крышами казался скучным моционом. Я чувствовал, как темные желания зреют во мне; я упорно возвращался к старым играм, а ковры летали по задним дворам, красными и зелеными заплатами ложась на белую черепицу.
Настал день, когда мать оставила меня дома, а сама пошла на рынок на вершину холма. Я хотел окликнуть ее: подожди! позови меня с собой! Я видел, как она шла через лужайку к открытому гаражу. Отец сел в автобус и уехал на работу. У себя в комнате я поднял жалюзи и взглянул в ослепительное синее небо. Я смотрел туда очень долго, а потом открыл окно, и поднял раму вместе с сеткой.
Я стартовал над задним двором и стал ровно подниматься в синеву. Я смотрел вперед и вверх, хотя взгляд мой то и дело падал за край ковра. Внизу я видел маленькие красные и черные крыши, тени домов, скошенные на одну сторону, солнечную ленту дороги, окаймленную острыми углами древесных теней, словно их ветром сдуло вбок, – а там и тут на аккуратных квадратиках лужаек над своими шустрыми тенями летали маленькие коврики. Небо было синее, абсолютно синее.
Снова глянув вниз, я увидел белые дымовые грибы, недвижно зависшие над фабричными трубами, и белые монеты нефтяных цистерн на берегу сверкающей бурой реки. Вверху, посреди всей этой синевы, я увидел лишь одно белое облачко с маленькой прорехой, будто кто-то пытался разорвать его пополам. Пустое небо было такое синее, так глубоко и плотно синее, что, казалось, я должен его ощутить, как озерную воду или снег. Я как-то читал рассказ про мальчика, который вошел в озеро и добрался до города на дне, – и теперь я сам словно нырял глубоко в озеро, хоть и поднимался ввысь. Внизу я заметил туманное пятно облака, темно-зеленые, светло-шоколадные и бурые прямоугольники. Синева простиралась надо мной снежным полем, пожаром. Я представил себе, что стою во дворе и смотрю, как мой ковер становится все меньше и меньше, пока не исчезает в синеве. Мне чудилось, что и я в ней исчезаю. В этой синее синего синеве, где сплошь ничто, я – это еще я? Я исчез из виду; струна, что связывала меня с землей, порвана, а в этом синем царстве я не вижу ни рек, ни белых городов, ни сказочных птиц – одну лишь мерцающую беспредельность небесно-синей райской синевы. Я попытался вспомнить в этом синем пламени, вернулся ли мальчик из озера; а глянув вниз, на затоплявшую все вокруг неохватную синеву, затосковал о твердости под зеленой травой, о древесной коре, царапающей спину, о тротуарах, о темных камнях. Может, я испугался, что никогда не вернусь, а может, синева проникла в меня и пропитала насквозь, но голова у меня закружилась, я закрыл глаза – и мне померещилось, что ковер сдуло, а я падаю в синеву, что в стремительном падении перехватывает дыхание, что я умер, вот-вот умру, точно во сне, – мне казалось, я падаю на острые скалы, бегу, спотыкаюсь, ползу, спасаясь от синевы; когда я открыл глаза, уже различались крыши домов; мои руки отчаянно стискивали края ковра. Я спустился ниже и вскоре узнал дома по соседству. Вот двор Джои, вот наш сад, вот курятник, мои качели; приземлившись во дворе, я ощутил, как тяжесть земли устремилась в меня взрывом восторга.
За ужином у меня слипались глаза. К ночи поднялась температура. Никакого кашля, никаких воспаленных глаз или красноты под сопливым носом – только ровное жжение и тяжелая усталость. Это длилось трое суток. Я лежал в кровати под одеялами, закрыв жалюзи и читал книгу, то и дело роняя ее на грудь. На четвертый день я проснулся ожившим, чувствуя прохладу. Мать – три дня она нежно клала руку мне на лоб, глядя печально и испытующе, – торопливо вошла в комнату, слабо щелкнули и с грохотом поднялись жалюзи. Утром мне разрешили смирно играть во дворе. Днем я ехал следом за матерью на эскалаторе покупать длинные брюки. Через две недели в школу; я из всего вырос; приезжала в гости бабушка; дядя Джои привез ему настоящие подковы; времени не оставалось, ни для чего не оставалось времени; а по дороге в школу – по жарким тротуарам в тени кленов, по песчаной обочине мимо участка Чиккарелли, вверх по Франклин-стрит и по Коллинз-стрит, – я видел, как в теплом летнем сентябрьском воздухе сквозь зеленую листву гигантскими родинками просвечивают пятна красных листьев.
Как-то в дождливый день я искал в комнате тапочек и нашел под кроватью свернутый ковер. На него пчелами налипли комья пыли. Я раздраженно стащил его в подвал и кинул на старый сундук под лестницей. В снежный январский день я погнался за шариком для пинг-понга в полосатый полумрак за подвальной лестницей. Тончайшим такелажем от бочки к ступеням в темноте тянулась длинная паутина. Мой старый ковер валялся на просевшем полу между сундуком и бочкой.
«Нашел!» – закричал я, схватил белый шарик с налипшими паутинками, вытер его пальцем и, пригнувшись, стал пробираться обратно к желтому свету подвала. Темно-зеленый стол сиял, точно шелковый. В высокое окно я видел косой снегопад, что монотонно наметал под окнами сугробы.
НОВЫЙ ТЕАТР МЕХАНИЧЕСКИХ КУКОЛ
Город наш по праву гордится своим театром механических кукол. Дело не только в том, что наши мастера довели трудное и взыскательное искусство кукольной механики до запредельного, никем не превзойденного великолепия. Скорее, я хочу сказать, что наш кукольный театр достоин быть предметом гордости по самой природе своей, ибо для нас он – источник ценнейшего и глубочайшего из наслаждений. Мы понимаем, что без него в нашей жизни чего-то недоставало бы, пусть и не можем с уверенностью сказать, чего именно. И мы гордимся тем, что наш театр понастоящему популярен, и ему одинаково истово верны и дети, и взрослые. Лишь покинув колыбель, мы становимся жертвами чар, которые не отпускают нас никогда. И это едва ли преувеличение. Наша преданность – по мнению некоторых, одержимость – столь отчетлива, что в ней принято различать четыре отдельные фазы. Считается, что в детстве нас привлекают красочность и подвижность этих крохотных созданий, в юности – хитроумный часовой механизм, создающий видимость их жизни, в зрелости – правда и красота разыгрываемых драм, а в старости – неувядающее совершенство искусства, что возносит нас над заботами смертных и придает жизни смысл. Все признают, что подобные различия надуманны, но они все же по-своему отражают истину. Ибо подобно нашим мастерам, проходящим путь от долгого ученичества к недостижимым высотам искусства, мы сами вырастаем из ученичества детского восторга к задумчивым радостям зрелого и разборчивого наслаждения. Театра механических кукол не перерастает никто и никогда.